Воспоминания — страница 18 из 93

"Достань этюд Константина, речку в Жуковке. И повесь здесь, передо мной, на стене. Я буду смотреть. А если умру, напиши ему в Париж поклон, скажи, что увидимся, может быть, опять на этой речке"…»

Левитан

Наша юность

Мне пятнадцать лет. На экзамене рисования, в Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве на Мясницкой, я получил похвалу от преподавателей с правом выбрать себе профессора и поступить к нему в мастерскую. Пришел домой и говорю матери:

– Вот какая история: если я поступлю к Сорокину, там у него все иконы пишут, а у Перова – жанр; вот приятель брата, Яковлев, пишет такие страшные картины – замерзший художник, градобой, волки едят женщину, грабитель… А мне бы хотелось к Алексею Кондратьевичу Саврасову. Я только издали его видел. Это он написал «Грачи прилетели». Он такой большой, и у него добрые глаза. Мама, – говорю я, – я не хочу быть архитектором, это так скучно. Пойду к Саврасову. Ты не сердись.

– Как хочешь, учись, у кого вздумаешь, – ответила мать просто.

Долго в эту ночь я не мог заснуть. Все думал – что я буду писать. Надо что-нибудь грустное – деревню, ночь. Деревня спит, один огонек в избе. Это там, где я жил с отцом и матерью. Светит месяц, и воет собака. Это собака моя осталась там, Ленька и Булычев кормят ли ее – я не знаю. Как она меня любит! Когда приеду – ждет. Как рада она, когда приеду! А я ее ударил еще за утку – зачем не принесла. Хорошая собака. Зачем я ее ударил? Там, может быть, она голодная и бьют ее. А Саврасов, какой печальный – глаза добрые, он все поймет. Мама, должно быть, думает – зачем я архитектором не хочу быть. Ну, хорошо, я архитектором кончу курс. Но все же мне живопись больше нравится. Архитектура – это совсем не трудно.

Ночь я провел в тревоге, пошел утром в училище повидать профессора Саврасова. Свернув в трубочки этюды, которые писал летом из окна моей комнаты в Москве – сараи, забор, ветви деревьев, – пошел по Мясницкой в училище. Пройдя верхний этаж большого здания, где были мастерские, остановился у двери. Написано: «Мастерская профессора Саврасова». Несмотря на ранний час, за дверью бренчала гитара и было слышно – кто-то пел.

Я постучался. Гитара умолкла, и оттуда крикнули: «Иди!»

Я вошел и увидел освещенную комнату с большими окнами, у которых стояли картины на мольбертах, а слева в углу высоко наставлены были березовые дрова. Около них сидел на полу Сергей Светославский – художник, ученик Саврасова. В руках у него была гитара. Против, на полу, лежал юноша с большими кудрями – Исаак Левитан. Поодаль, на железной печке, сторож мастерской солдат Плаксин кипятил в железном чайнике чай.

Светославского и Левитана я видел раньше у брата моего Сергея. Это были его приятели. Светославский взял с печки завернутую в бумагу колбасу, нарезал ее, положил ломтиками на пеклеванный хлеб, дал Левитану, а также и мне, сказав: «Ешь».

– Это брат Сережи, – сказал он Левитану, показав на меня.

Налив в стаканы чаю, он сел на табурет и начал петь, аккомпанируя себе на гитаре. Тем временем Левитан надел сапоги и, встав, умывался в углу. Плаксин лил ему воду из ковшика. Вытираясь полотенцем, он смотрел на меня своими красивыми карими глазами, а потом спросил:

– Костя, ты тоже сюда хочешь в мастерскую поступить?

– Да, – ответил я.

– И не боишься?

Я не понял и спросил:

– А что?

– А то, что мы никому не нужны. Вот что. – И, обернувшись к Светославскому, сказал: – Я видел этюды его. Он совсем другой, ни на кого не похож.

– Ты архитектор, – сказал мне Светославский. – Мне говорил Сережа про тебя…

– Да, я буду потом архитектором. Но мне не так нравятся город, дома. Природа лучше. Я охотник.

– Виют витры, виют буйны, аж деревья гнутся, – снова запел Светославский.

В мастерскую вошли ученики Саврасова: Мельников, такой одутловатый, небольшого роста, сын писателя Андрея Печерского; высокий Несслер; маленький Поярков, Комаровский, Ордынский <…>

Левитан повел меня к своей картине. Она изображала колеи снежной дороги, которая поворачивала в большой сосновый лес. Вечер, сосны освещало заходящее солнце.

– Последний луч, – сказал мне Левитан. – Что делается в лесу, какая печаль! Этот мотив очень трудно передать. Пойдем со мною сегодня в Сокольники. Там увидишь, как хороши последние лучи.

– Пойдемте, – согласился я, – только вот в Мытищах лучше лес – Лосиный остров. Пойдемте туда.

– Это далеко, а здесь дойдем пешком. Только надо взять немного копченой колбасы и пеклеванный.

– Непременно, – соглашаюсь я, обрадованный, что со мной говорит старший, а сам думаю: «Есть ли у мамы деньги, а вдруг нет. Вот те и колбаса!..»

Отворилась дверь, и в мастерскую вошел огромного роста человек в башлыке с палкой. Он хлопал большими озябшими руками, согревая их. Вынул из пальто платок и стал вытирать себе замерзшие усы и бороду; улыбаясь, смотрел на нас добрыми глазами. Это был Саврасов.

– Да, да, – сказал он, как бы причмокивая, – зима. Как сады покрылись инеем! У меня в Печатниках – там из окна видно забор и около бузина, тоже в инее мороза, колодец заледенел, какие формы! Гм, гм! Надо смотреть, наблюдать: кто влюблен в природу – будет художник.

И, сняв пальто и боты, он посмотрел на меня и сказал:

– Брат Сергея? Да, мне Ларион Михайлович Прянишников говорил про вас, он помнит вас таким (и он показал маленький рост) <…> Покажите-ка ваши этюды.

Саврасов сел на табурет. Я развернул написанные на бумаге и холсте этюды с натуры и клал их на пол перед ним. Все будущие мои товарищи столпились сзади. Я в ужасе смотрел на свои работы и думал – это не то, это не картины: ветви сирени, снег, сарай, конюшня – что это за картины? Все не то…

– Да, да, – сказал, причмокивая, Алексей Кондратьевич, – он другой. Влюблен в цвет. Ну а что вы скажете? – обратился он к окружающим ученикам.

– Весело, – сказал Левитан.

– Композиции нет, картины нет, – заметил Несслер.

– Что за охота писать заборы? – грустно вставил Поярков. – Это не пейзаж.

– Ну, отчего? Если он хочет. Только забор очень трудно написать, – смеясь, сказал Левитан. – Но тон у него есть. Правда – в цвете.

– Классический, романтический пейзаж уходит, умирает – Пуссен, Калам, – сказал Саврасов. – Может быть, будет другой. Гм, гм, да, да – неоромантика. Художники и певцы будут всегда воспевать красоту природы. Вот Исаак Левитан, он любит тайную печаль, настроение.

– Мотив, – вставил Левитан. – Я бы хотел выразить грусть, она разлита в природе. Это какой-то укор нам. А он – жест в мою сторону – ищет веселья.

– Красок, – сказал Саврасов.

– Какое веселье в заборах? – удивлялся Поярков.

– Не в заборах, а в красках веселье, – сказал Саврасов.

Я думал про себя: мне просто нравится писать.

Саврасов принял меня в мастерскую.

* * *

Под Москвой, в Сокольниках, шла дорога, колеи в снегу заворачивали в лес. Потухала зимняя заря, и солнце розовым цветом клало яркие пятна на стволы больших сосен, бросая глубоко в лес синие тени.

– Смотри, – сказал Левитан.

Мы остановились. Посинели снега, и последние лучи солнца в темном лесу были таинственны. Была печаль в вечернем свете.

– Что с вами? – спросил я Левитана.

Он плакал и грязной тряпочкой вытирал у носа бегущие слезы.

– Я не могу – как это хорошо! Не смотрите на меня, Костя. Я не могу, не могу. Как это хорошо! Это – как музыка. Но какая грусть в лучах, в последних лучах! В чем эта грусть и зачем она?

Солнце зашло. Все кругом потухло. Синей мглой покрылся темный лес. Мы пошли обратно. Снег хрустел под ногами, и стало холодно, тоскливо. В деревянных домах пригорода светились окна. Приветливо и весело сияли фонари у трактира. У меня в кармане – кусок колбасы, пеклеванные хлебы и еще двадцать копеек.

– У меня двадцать копеек, – говорю я Левитану. – Есть еще колбаса и хлеб. Зайдем в трактир погреться.

В трактире было тепло, пахло чаем и сапогами. Ловко нес поднос кудрявый половой и живо поставил нам пару чая. Народу было много: извозчики, какой-то гармонист с подвязанной щекой, разносчики…

Выпив чай, мы обогрелись. Гармонист заиграл. Сидевшие за соседним столом купцы или артельщики в суконных поддевках сказали, глядя на нас:

– Бурса, по духовной части – ишь волосы большие, а по трактирам тоже. Из молодых, да ранние.

– Брось, Гаврюша, ишь, они красавчики какие, дворяне знать, – смеясь, поглядывая на нас, заметила купчиха в лисьей шубе.

– Пойдемте, – сказал Левитан, вставая. – Это отвратительно…

* * *

Левитан, придя ко мне, остался ночевать у нас. Мой брат Сергей постелил ему постель, положив матрац на соединенные стулья.

Ложась спать, Левитан не снял синюю суконную курточку, застегнутую до горла. Я видел, что у него не было рубашки. Я снял шерстяную блузу, и мне было неловко, что у меня есть рубашка.

– А что это висит у тебя на стене? Ружье? – спросил Левитан.

– Ружье и патронташ. Я охотник, – ответил я.

– Охотник… Это интересно должно быть. Я когда получу деньги за уроки, то куплю ружье и пойдем на охоту, да.

– Пойдемте, – обрадовался я. – Пойдемте в Перервы. Там убьем зайца.

– Зайца? – повторил Левитан испуганно. – Это невозможно, это преступление. Он хочет жить, он любит свой лес. Любит, наверное, иней, эти узоры зимы, где он прячется в пурге, в жути ночи. Он чувствует настроение, у него враги… Как трудно жить, и зачем это так?.. Я тоже заяц, – вдруг улыбнувшись, сказал Левитан, – и я восхищен лесом и почему-то хочу, чтобы и другие восхищались им так же, как и я. Эти последние лучи – печаль и тайная тоска души – особенная, как бы отрадная. Неужели этот обман и есть подлинное чувство жизни? Да, и жизнь, и смерть – обман. Зачем это, как странно.

Я проспал. Вижу, Левитан стоит у окна на двор, где деревья в морозном инее.

– Ты проснулся? – сказал он. – Посмотри, какой дворик! Как хорошо написать это. Говорят – нужн