Воспоминания — страница 26 из 93

Соседи. Вот выпьем по-соседски. Вы при каком деле-то будете?

– Мы художники.

– Да неужто?.. Художники, ведь это, говорят, самый веселый народ. Только, говорят, дело-то не доходное. Я знал одного – Воронкова – серьезный был человек, волосья длинные, ну и пил здорово. С отца портрет писал, так целый год писал… И вот они спорили… отец-то от него, мне сдается, и помер. Через это самое, через вино. А Воронков и посейчас жив. А вы можете ли портреты писать?

– Вот он может, – показал я на Серова.

– Так вот спишите меня, пожалуйста, как есть. Посерьезней только, а то в контору надо повесить. А то если веселый выйдет, как-то не подходит, я ведь хозяин – веселый не годится.

И Королев закатился смехом.

– А цена-то за портрет какая будет?

– Тысяча рублей, – подумав, ответил Серов.

– Не много ли? – Королев налил коньяку. – Вот что, – сказал он, – выпьем сначала для знакомства, закусим икоркой. Итак – люблю половину – пятьсот, и конец. А прибавка – вот этот самый золотой. Чего, старинный… куда он мне? Получайте задаток.

На третий день, когда я пришел в мастерскую, Серов писал портрет. Уже много написал, и портрет был похож.

Королев радовался и говорил:

– Ведь вот – рядом жил, а не знал. Как списал Валентин Александрыч – прямо живой. Как скоро. Ну куда Воронкову. Вот что, Валентин Александрыч, – я вам пролеточку устрою, а вы лошадку прикупите. У меня конюшня рядом – поставьте у меня. Слушайте меня – на собственной ездить будете, так за портреты эдакие деньги будете брать настоящие. Слушайте меня. Доктор приедет – я спрашиваю: он на своей? На своей – одна цена, а пешком или на извозчике – другая. Да. К Морозову зовут меня. Я какую пролетку беру? Самую лучшую. Подъехал к нему, а он видит пролетку-то. У него-то такой нет. Так давай ему мою пролетку. А я говорю – не могу, приезжайте, посмотрите другие. А он говорит – отдавай твою. Ну и торгуемся. Не уступаю, а сам знаю, что дуром беру. Ну и нажил. Я ведь нарочно на пролетке-то приехал – она новая, шины дутые.

Через неделю в моей мастерской Серов писал портрет с какого-то человека, похожего на утюг. Лицо длинное, серьезное. Он мрачно водил серыми глазами, а сзади Серова стоял Королев и говорил, смеясь:

– Черт-те что… Как живой. Ну и носина…

«Утюг» встал обеспокоенный.

– Постой, какой носина?

Посмотрев на портрет, сказал:

– Где же носина? Нос как нос. Ты вот что… ты живописцу не мешай. Чего вы на него глядите, Валентин Александрыч? Ведь он чисто балалайка заведенная. Вот обженится, так узнает жизнь. А то ветер в голове…

* * *

На Красную горку мы получили от Королева в больших конвертах приглашение на свадьбу. Он женился на той красавице, от которой мы по ошибке получили пирог.

Серов писал ее портрет <…>

Головин

В 1886 году в Училище живописи, ваяния и зодчества появился у нас ученик и в классе Поленова писал натюрморты. И писал очень хорошо. Внешний вид, манера держать себя сразу же обратили на него особое внимание всех учеников да и преподавателей. Это был Александр Яковлевич Головин.

Красавец юноша, блондин с расчесанным пробором вьющихся волос – с пробором, тщательно приглаженным даже на затылке, он удивил лохматых учеников нашей школы. Фигура, прекрасный рост, изящное платье, изысканные манеры (он был лицеистом), конечно, составляли резкий контраст с бедно одетыми учениками школы. И к тому еще на мизинце Головина было кольцо – кольцо с бриллиантом!

Да простит мне читатель, что по поводу этого кольца я отвлекусь немного в сторону от воспоминаний о прекрасном художнике.

* * *

В 1920 году в России я, после многих хлопот, получил наконец разрешение для проезда по железной дороге в деревню, где была моя мастерская. Я собирал в дорогу краски, кисти, а также платье, сапоги, занавески с окон – все, что годилось для «обмена» в деревне на хлеб, молоко, масло, – и в ящике стола нашел, как оказалось, уцелевшее у меня кольцо «с бриллиантом». Это кольцо с бриллиантом, но не настоящим, а подделкой Тэта, я отыскал в столе среди другой мелочи – осколков цветных стекол, обрезков материй, бус, покрытых от времени патиной греческих и римских древних монет… – все это было когда-то «натурщиками» для меня в моих исканиях гармонии красок в декоративной работе для театра.

Когда я надел это кольцо себе на палец, подумав: «Вот я и его сменяю на фунт-два масла…», – верный слуга Алексей, человек «умственный», посмотрел и ужаснулся.

– Снимите, нешто можно это теперь? За него погибнуть можно. Не надевайте. Ей-ей, убьют!

Но я не снял.

Сидя после в переполненном вагоне, я держал кольцо на виду у всех и спокойно курил, посматривая на своего Алексея, пугливо озиравшегося из-за моего кольца вокруг. Тэтовский бриллиант блистал нахально. Пассажиры полно набитого вагона – мешочники, солдаты – увидав кольцо, замирали.

Ко мне подошел человек в кожаной куртке, в черном кожаном картузе, с наганом у пояса. Согнав с места соседнего пассажира, он уселся напротив и пристально посмотрел на меня.

– Рублей пять дали, товарищ? – спросил он, показав на кольцо.

– Нет, оно стоило всего два рубля, – ответил я.

– Снимите, товарищ… – повелительно предписал он. – Я-то ведь вижу, а то кругом народ волнуется: думает – оно настоящее.

Так и в Школе живописи в Москве – давно то было – не понравилось кольцо Головина, а вместе с ним и сам Головин – его элегантный вид, пробор, изысканный костюм и то, что говорил он «нежно». Но писал он, этот «франт», лучше других – что делать! – и за это получал от преподавателей похвалу и благодарность.

Нередко я встречал Головина у Поленова. Он делал рисунки для кустарей; по его рисункам вышивали, ткали, делали ковры, мебель. Они печатались тогда в «Мире искусства».

Отправляясь в свою поездку на Север, в Архангельск, я пригласил с собою и Головина. В Архангельске мы смотрели с ним церкви, работы крестьян, дуги, сани, рубахи, вышивки, валенные сапоги. Любовались и разглядывали их узор, окраску. И на Парижской выставке 1900 года он выставил свои прекрасные майолики, мебель…

* * *

Александр Яковлевич Головин человек был замкнутый. Он не говорил о своей жизни. Но где-то глубоко в нем жила грусть, и его блестящие, красивые глаза часто выражали тревогу и сдержанное волнение.

Головин был спрятанный в себе человек. Никто из нас не знал, где он живет. Он часто уходил куда-то и пропадал.

– Посылал за Александром Яковлевичем. Он опять куда-то пропал… И где искать его? По его адресу его никогда не застанешь дома. Декорации не готовы, придется отложить спектакль… – не раз говорил любивший Головина директор императорских театров Владимир Аркадьевич Теляковский.

И он [Головин] был добрым человеком. Он никогда ни о ком не сказал ничего плохого. Никогда ни на кого не обиделся. Деликатная натура его кротко принимала все хулы и несправедливости – он никогда не бывал зол и гневен. Он был кротким человеком и нежно учтивым. В нем всегда жило чувство прощения ко всем. На всякое злое мнение, на несправедливость и непонимание он только махал своей мягкой, женской рукой и, смеясь, говорил:

– Пускай. Что же делать!..

Александр Яковлевич Головин чрезвычайно нравился женщинам. Они перед ним распускали крылья своих чарований и вдохновляли его в творчестве. Он написал много чудесных пастелей красивых женщин. Но порою – очень странных, страшных.

Головин никогда не пил никакого вина и не курил. Но слабостью его были конфеты – он уничтожал их целыми коробками.

Сколько раз он говорил мне, что нежно обожает Аполлона и красоту античного мира!..

* * *

Я познакомил Владимира Аркадьевича Теляковского с Головиным вскоре после его вступления в управление московскими императорскими театрами, и он поручил художнику декорации к опере Корещенко «Ледяной дом». И сразу же Головин сумел показать силу большого художественного вкуса. В декоративной мастерской я видел у него Кустодиева, работающего в качестве помощника, и Анисфельда. Его балет «Волшебное зеркало» был нежен и изящен. Но нов – и пресса ругательски ругала и его, как ругала меня и Врубеля.

В его творчестве – в театральных эскизах – любимым мотивом его было как бы изящное кружево, тонкая ювелирная работа… Он был как бы зачарован изысканностью орнамента… Его рисунки костюмов замечательные. Он был изящнейший художник.

Мир праху прекрасного художника, доброго человека, приятеля, встреченного мною на пути жизни.

Чехов

Из моих встреч с Чеховым

I

Я вспомнил годы юности, пролетевшие так давно в дивной стране моей, когда музы нежные нам тайно улыбались, когда легкокрылая нам изменяла радость. Я вспомнил 1883 год. Был Великий пост. Таяли снега на крышах, и из мастерской прекрасного художника Алексея Кондратьевича Саврасова, нашего профессора, в окна были видны посинелые леса, Сокольники, Большой бор, который далеко лежал на горизонте. В весеннем солнце блестели вдали подмосковные церковки и большие дома казенных зданий – учебных заведений, института, казарм. Весна, ростепель. Вид на Мясницкую улицу, церковь Фрола и Лавра, по улице едут извозчики, одни на санях, а уже есть и на колесах; дворники кирками бьют заледенелые глыбы на мостовых. У меня и у Левитана, учеников Саврасова, – длинные сапоги.

Сапоги у нас, чтобы ходить за город, под Москву, в природу писать этюды с натуры. А в природе под Москвой прямо чудеса весной: Москва-река, ледоход. Разлилась река, прилетели грачи, кричат по садам монастырским. Жаворонки поют в выси весеннего неба. Панин луг, Останкино, Сокольники, Новая деревня, Перерва, Петровско-Разумовское, Кунцево, Кусково, и сколько их, мест неизъяснимой красоты <…>

– Сегодня пойдем в Сокольники, – говорю Левитану.

Маленький ящичек с красками берем в карман. Писать этюды весны.

<…> В Москве, на углу Дьяковской и Садовой, была гостиница, называемая «Восточные номера» – почему «восточные», неизвестно… Это были самые захудалые меблированные комнаты. У «парадного» входа, чтобы плотнее закрывалась входная дверь, к ней приспособлены были висевшие на веревке три кирпича.