– никто не понимай кушать и все на меня смеются. А Париж кушают эскарго, такой хорошая раковин.
– А все же Илья Ефимович прав, – задумчиво сказал Васнецов.
Савва Иванович увлекался керамикой. В Абрамцеве была мастерская, где он лепил вазы, украшая их скульптурой, разнообразнейшей фантастикой. Он и Серов как-то при мне лепили из глины какого-то горбатенького человека и оба смеялись.
– Нет, – говорил Серов, – шишига, он ни веселый, ни грустный. Он так себе – ходит, глядит, что-то знает и так живет в стороне как-то.
– Постой, Антон, ему уши нужно вот так…
И Мамонтов глиной вылепил на странной лысой голове уши летучей мыши.
– Ниже, ниже, – говорил Серов. – Вот теперь что-то есть. Постойте, бородку козлиную.
– Этот управляющий… ну, как его?.. – говорил между тем Серов.
– Шмидт, – помог ему Мамонтов.
– Да, Шмидт. В Шмидте шишига есть.
– А верно, он – шишига, верно.
И оба, лепя «шишигу», смеялись.
Вошел Репин, посмотрев, сказал:
– А интересно. Но что это такое?
– Шишига, – ответил Мамонтов.
– Что? Шишига? – удивился Репин.
– Знаешь, он такой, – продолжал Мамонтов, – небольшого роста, в шерсти, живет так, у дома, в деревне у сарая. Такой домовой, все знает, помалкивает, немного портит жизнь, мешает, прольет крынку молока, вывалит из саней. Ну, словом, шишига.
– Неужели? – сказал Репин серьезно. – Я этого никогда не слыхал. Но, кажется, это вздор.
– А ты спроси у Льва Николаевича, – сказал Савва Иванович. – Он, наверно, видал шишигу.
– Какой вздор.
– Вздор. А ведь это наши русские лары, хранители быта и дома, поэзия русская.
– Нет, я в это не верю, никогда шишигу не видал, я думаю, и ты, Антон, тоже.
– Я сам на шишигу смахиваю, – ответил Серов.
И улыбнулся приятно.
Однажды утром к Савве Ивановичу из конторы московских императорских театров приехал чиновник Погожев.
– Вас просит приехать неотложно в Петербург директор Императорского театра, – сказал мне Погожев. – Вот телеграмма. Если угодно, я пришлю курьера. Он возьмет билет и проводит вас на вокзал.
– А вы не знаете, какое дело? – спросил я, озадаченный.
– Не знаю.
– Сегодня же поезжайте, – посоветовал мне Савва Иванович, бывший в мастерской.
Чиновник ушел.
– Ну прощайте, Костенька, – сказал мне Савва Иванович, – там вам не с кем будет ссориться, там не с кем будет спорить. Эх-ма! – добавил он как-то горько и расстроенно.
– Я не поеду, Савва Иванович, – догнал я его и схватил за руку.
– Нет, нельзя, надо ехать. Вы не понимаете: не поедете – виноват останусь я. Но странно как-то переманивать мастера, некрасиво как-то. Не того. Вы там долго не останетесь: вам не сладить. Поезжайте и постарайтесь сделать хорошо. Хотя хорошо-то, может быть, там и не понравится.
Таинственно улыбнувшись, Савва Иванович ушел.
В Петербурге я остановился на Большой Морской, в номерах Мухина, и тотчас отправился к директору императорских театров.
В подъезде на Театральной улице швейцар в красной ливрее, шитой черными орлами, в медалях, проводил меня во второй этаж, передав для доклада чиновнику особых поручений.
В большом кабинете, в котором потом, много позже, в течение двадцати трех лет, было много пережито вместе в области искусства, балета и оперы с Владимиром Аркадьевичем Теляковским, – я увидел директора императорских театров Всеволожского.
Это был очень деликатный и, видимо, очень запуганный человек.
– Я видел ваши работы в театре Мамонтова в Москве, – сказал он. – Нам нужно быстро сделать декорации к опере «Виндзорские кумушки». – Вы, говорят, скоро работаете, а наши не могут. Вы могли бы сделать в неделю?
– Да. Только для этого сейчас же надобны готовый холст, сшитый, краски и двое хороших театральных рабочих, а также свет: придется писать ночью…
– Отлично, – сказал Всеволожский и позвонил. – Домерщикова, – приказал он курьеру. – Вы только с нашими поменьше говорите, – сказал Всеволожский, когда курьер ушел.
«С какими “нашими”?» – подумал я.
Явился высокого роста чиновник.
– Есть сшитый холст? – спросил его директор.
– Сейчас узнаю. Но мастерских свободных нет – заняты, – ответил чиновник, посмотрев вбок на меня.
– У вас нет, а у меня есть, – сказал директор раздраженно. – Константин Алексеевич будет работать в Таврическом дворце, в большом зале. Я скажу графу. Узнайте сейчас же о холсте.
Всеволожский опять позвонил. Пришел другой чиновник, полный, серьезный. Тоже не знал ничего насчет холста, а о театральных рабочих сказал, что отпущены на праздники.
– Да, вот действительно время – праздники, – сказал, задумавшись, директор. – Как быть?
– Знаете, нельзя ли без этих затруднений, – предложил я по привычке говорить с Мамонтовым просто. – Прикажите прислать сегодня же холст мне во дворец, а я найду маляров в другом театре.
Всеволожский дал мне пропуск в Таврический дворец и для входа на сцену в Мариинский театр.
Утром, приехав в Таврический, я увидел посреди огромного зала, на полу, в куче – холсты, краски, кисти. Тут же ходили какие-то люди. Я их спросил, что они здесь делают. Они мне как-то нехотя ответили, что они – сторожа.
– Вы не можете ли мне помочь немножко?
– Отчего же, можно, – ответил один из них.
– Не можете ли съездить купить в гончарной лавке простые большие горшки и столярного клею пуд?
Я записал им на бумажке, что нужно. Дал записку и деньги. А сам поехал в частные театры искать маляров.
Вернувшись снова во дворец, я попросил тех же людей помочь мне натянуть холст. Они, улыбаясь, помогали. Я разводил краски, а эти неизвестные слоняющиеся люди смотрели и говорили, смеясь:
– Это дело нам незнакомо.
Рабочих, нанятых мною, эти люди почему-то не пустили, сказав мне, что нет на то пропусков. «В чем дело?» – подумал я. И хотя уже было поздно, поехал в Мариинский театр объяснить директору мои затруднения.
Директор выслушал меня и сказал, что завтра обо всем сам распорядится.
С утра я уже писал декорацию красками. В мастерскую вошел какой-то господин, отлично одетый. За ним шел ливрейный слуга в цилиндре и в пальто со светлыми пуговицами.
Этот господин осмотрел декорации и, обратись ко мне, вежливо сказал:
– Вы из Москвы?
– Да.
– Если вам нужен материал, то я вам сейчас же его пришлю. У меня есть издания и гравюры английской готики.
– Очень вам благодарен. А вы, должно быть, при здешнем театре?
– Отчасти при театре, – ответил незнакомец.
– Вот как! Очень рад, – сказал я. – Можете ли вы посодействовать, чтобы мне дали двух хороших театральных маляров – развести клей и краски. Эти люди, которых здесь так много болтается, ровно ничего не умеют делать…
Тогда незнакомый господин отвел меня в сторону и тихо сказал:
– Эти люди – охрана. Вы видите за окнами, в саду, каток, горы.
– Да. Там все кто-то катается, на санках возят друг друга какие-то военные, дети.
– Да. Но тот высокий – государь. А с муфтой вот стоит – это государыня Мария Федоровна, а вот и наследник…
– Да что вы? – удивился я. – А я все смотрю, ходят там, катаются. Теперь я понимаю, отчего не пустили сюда моих рабочих.
– Я вам советую, не приводите сюда никого, – сказал мне незнакомец строго.
– Скажите, пожалуйста, а это ничего, что я охрану посылал за папиросами, сардинками, хлебом?
– Ничего, – сказал весело незнакомец.
Я писал декорации и ночью. Не спал уже пятые сутки, устал отчаянно и едва ходил по холсту.
Опять пришел тот незнакомый господин. Я ему говорю:
– Устал, какой бы допинг принять, чтобы не спать?
– А, погодите, – ответил он, смеясь, и что-то сказал сопровождавшему его ливрейному слуге. – А где же та декорация, то прекрасное окно? – спросил он меня.
– Ее взяли в театр.
– Вы никому не скажете, честное слово?
– Нет, а что?
– Главное, нашим никому… Без вас смотрел декорацию государь. Он сказал: «Окно как живое, прямо стекло, но отчего внизу дверь не вырезана?»
– Дверь раньше была, она отправлена в театр, – сказал я.
– Да, вот что. А то и мы все думали: отчего двери нет.
Ливрейный слуга принес шампанское.
– Шампанское дает дух. Желаю успеха, – сказал незнакомец, чокаясь со мною.
Он вскоре ушел, а я прилег на остатках холста, которые лежали в куче, и заснул как убитый.
Я проснулся глубокой ночью. Темень. Старинные огромные люстры надо мною блистают хрусталем, отражая зимний свет больших окон. Жуть в огромном зале Потемкинского дворца. Я уже хотел встать, как вдруг, далеко, в конце зала, чей-то голос запел: «И он, не говоря ни слова, / Спокойно вышел из дворца».
– Его нет, уехал, – сказал чей-то знакомый голос вдали.
– Да кто вы?! – крикнул я.
– А, вот он где. Мы за вами. Насилу нашли.
Теперь я узнал голос Саввы Ивановича.
– Едем с нами…
Я был так рад увидеть Савву Ивановича! С ним был певец Чернов.
– Что же вы здесь ночью делаете впотьмах? – удивился Мамонтов.
– Дописывал декорации, устал ужасно и заснул на холстах.
– А я уже два дня как приехал, искали вас. Сейчас два часа. Едем к Донону[24]. Этот дворец Потемкина – такая красота!
Когда мы садились в сани, у подъезда дворца была тихая зимняя ночь. Одинокий фонарь освещал снег, большие деревья старинного сада темнели кущами. Духом Петербурга дышало огромное здание Таврического.
В ресторане Донона, у вешалки, Чернов, увидев меня, рассмеялся: я был весь в краске. Мы прошли в кабинет.
Мамонтов сказал, что искал меня, спрашивал в номерах Мухина, там говорят – ушел и не приходил. Были и в Таврическом дворце, но туда не пустили. «Это уж вот Чернов добился».
Я рассказал про охрану дворца и как туда никого не пускают.
– Ага, так вот почему об вас меня спрашивали в Москве. Полицмейстер Огарев о вас дал отзыв: «Прекрасный молодой человек, но повеса».