Ну, знаешь, это просто дрянь.
Краски неважны, я хочу писать черной.
Всё краски, краски… Ты черным напиши хорошо.
Писать можно – рисовать-то трудней.
Аман-Жан – Париж.
Есть другое искусство.
Работает вол 12 часов, но он не артист.
Художник думает год, а делает красоту в течение дня.
В искусстве – красота: искусство красоты – заключительный аккорд произведения.
Цорн
Надо краской уметь рисовать.
Артист не утомляет вас трудностью своего произведения.
Импрессионист – это Веласкес.
Жильбер
Какая живопись: в ней и репетиция, и спектакль. Скучно. Подумай, если бы ты видел, как жонглер работает, все время совершенствуя ловкость трюка, целый год, ты бы ему не аплодировал в цирке.
Не надо нести усталость и весь пот труда в ваше произведение, так как это будет не искусство, а его трудность.
Риппль Роне
Посмотри, как я рисовал Академию. Да, действительно, я был поражен и восхищен силой и мощью рисунка, а теперь мозоль на мне: я ищу себя.
Часть третья. Шаляпин. Встречи и совместная жизнь
В моих воспоминаниях о Федоре Ивановиче Шаляпине я лишь вскользь касаюсь его художественного творчества. Я хотел только рассказать о моих встречах с ним в течение многих лет – воссоздать его живой образ таким, каким он являлся мне.
Первое знакомство
Помню, зимой, в Петербурге, жил я на квартире при правлении заводов и железных дорог Мамонтова. И в своей комнате делал эскизы к постановке Частной оперы, опере «Аленький цветочек» Кроткова.
К вечеру я приходил в ресторан Лейнера на Невском обедать с приятелем своим, дирижером оперы Труффи. Однажды я увидел Труффи в обществе молодого человека очень высокого роста, блондина со светлыми ресницами и серыми глазами. Я подсел к ним за стол.
Молодой человек посмотрел на меня и, улыбнувшись, спросил:
– Parlate italiano?
Я был жгучим брюнетом.
– Тебя все принимают за итальянца, – сказал Труффи, – да ты и похож.
Молодой человек, одетый в поддевку и русскую рубашку, показался мне инородцем – он походил на торговца-финна, который носит по улицам мышеловки, сита и жестяную посуду. Молодой человек был озабочен и жаловался, что в Панаевском театре платят меньше, чем в Тифлисе.
– Пошлю-ка я их к черту и уеду в Тифлис. Что в Петербурге? Вот не могу второй месяц за комнату заплатить. А там тепло, шашлыки, майдан!.. Бани такие. И Усатов[26]. У него всегда можно пятерку перехватить. Я ведь здесь никого не знаю.
Молодой человек был так худ, что, когда он ел, видно было, как проглоченный кусок проходит по длинной шее.
– Вот когда приедет Мамонтов, – сказал Труффи, – я поговорю с ним о тебе.
После обеда, уходя от Лейнера, я видел, как у подъезда Труффи дал молодому человеку три рубля. И тот быстро пошел по Невскому.
Расставаясь с Труффи, я сказал ему:
– Постой, я сейчас зайду на Морскую, рядом, к Кюба[27], там наверное обедает Кривошеин, и я узнаю у него, когда приедет Мамонтов. Да скажи, кто этот молодой человек?
– Это хороший голос, – ответил Труффи, – но несерьезный человек. Приходи в Панаевский театр, он там поет. Голос настоящий.
На другой день я зашел в Панаевский театр за кулисы, где увидел того же молодого человека, одетого Мефистофелем. Костюм был ему не в пору. Движения резкие, угловатые и малоестественные. Он не знал, куда деть руки, но тембр его голоса был необычайной красоты и какой-то грозной мощи. Уходя, я взглянул на афишу у входа в театр и прочел: «Мефистофель – Шаляпин».
Вскоре приехал Мамонтов. Утром он зашел ко мне. Смотрел эскизы.
– Костенька, – сказал он, – я теперь занят, а вы поезжайте к Кюба. Я туда приеду завтракать. Сейчас мне не до театра, важное заседание.
Проходя мимо конторы, я увидел сидящих за столами каких-то серьезных, хмурых людей. Сбоку на столах лежали большие бухгалтерские книги, счеты. Хмурые люди усердно что-то писали. И я подумал: «Как это все непохоже на то, что я делаю с Мамонтовым. На театр, оперу. Как это он все совмещает?»
К завтраку у Кюба пришли Труффи, баритон Малинин, Чернов. В разговоре Труффи сказал:
– Этот трудный человек, Шаляпин, подписал контракт в Мариинский театр. Раньше я искал его на квартире, но его там уже две недели нет. Я давно хотел, чтобы вы его послушали. Вот он слышал его, – сказал он, показывая на меня.
– Вы слышали? – спросил Савва Иванович.
– Да, – ответил я, – голос особенный, необычайный. Я никогда не слыхал такого. А сам худой, длинный, похож не то на финна, не то на семинариста. А глаза светлые, сердитые. Хороша фигура для костюма. Но костюм Мефистофеля на нем был ужасный.
Через три дня я услыхал из своей комнаты, что в дальнем покое, за конторой, кто-то запел. «Шаляпин!» – сразу подумал я. Я пошел туда. За роялем сидел Труффи, и Мамонтов смотрел на Шаляпина внимательно и пристально.
Я остановился у двери, против певца. У юноши как-то особенно был открыт рот: я видел, как во рту у него дрожал язык и звук летел с силой и уверенностью, побеждая красотой тембра.
Вечером, перед отъездом в Москву, Мамонтов говорил мне:
– А Шаляпин – это настоящая сила. Какой голос! Репертуара, говорит, нет. Но поет! В консерватории не был, хорист, певчий. А кто знает, не сам ли он консерватория? Вы заметили, Костенька, какая свобода, когда поет? Вот, всё поздно мне говорят. Контракт подписал с Императорской оперой. Как его оттуда возьмешь? Да мне и неудобно. Одно, что ему, пожалуй, там петь не дадут. Ведь он, говорят, с норовом. Ссорится со всеми. Говорят, гуляка. Мы бы с вами поставили для него «Вражью силу» и «Юдифь» Серова, «Псковитянку» Римского-Корсакова, «Князя Игоря» Бородина. Хорош бы Галицкий был.
И Савва Иванович размечтался. Так размечтался, что на поезд опоздал.
– Надо послать за Труффи и Малининым.
Приехали Труффи и Малинин. Поехали все искать Шаляпина. Он жил на Охте, снимая комнату в деревянном двухэтажном доме, во втором этаже, у какого-то печатника.
Когда мы постучали в дверь, отворил сам печатник. Рыжий, сердитый человек. Он осмотрел нас подозрительно и сказал:
– Дома нет.
– А где же он, не знаете ли вы? – спросил Мамонтов.
– Да его уж больше недели нет. Черт его знает, где он шляется. Второй месяц не платит. Дает рублевку. Тоже жилец! Приедет – орет. Тоже приятели у него. Пьяницы все, актеры. Не заплатит – к мировому подам и вышибу Может, служба у вас какая ему есть? Так оставьте записку.
Помню, в коридоре горела коптящая лампочка на стене. Комната Шаляпина была открыта.
– Вот здесь он живет, – показал хозяин.
Я увидел узкую, неубранную кровать со смятой подушкой. Стол. На нем в беспорядке лежали ноты. Листки нот валялись и на полу; стояли пустые пивные бутылки.
Мамонтов, приложив клочок бумаги к стене, писал записку. Спросил, повернувшись к Труффи:
– Как его зовут?
Труффи засмеялся и сказал:
– Как зовут? Федя Шаляпин.
Записку оставили на столе и уехали ужинать к Пивато. У Пивато Труффи заказал итальянские макароны и все время разговаривал по-итальянски с Мамонтовым о Мазини.
Прошло больше года. Ничего не было слышно о Шаляпине. Но Савва Иванович не забыл Шаляпина. И сказал мне раз:
– А я был прав, Костенька, Шаляпину-то петь не дают. И неустойка его всего 12 тысяч. Я думаю, его уступят мне без огорчения, кажется, его терпеть там не могут. Скандалист, говорят. Я поручил Труффи поговорить с ним. Одна беда: он больше, кажется, поет в хоре у Тертия Филиппова, а ведь Тертий мой – кнут, государственный контролер. Он может со мной сделать что хочет. Уступит ли он? Тут ведь дипломатия нужна. Неустойка – пустяки, я заплачу. Но я чувствую, что Шаляпин – уника. Это талант. Как он музыкален! Он будет отличный Олоферн. Вы костюм сделаете. Надо поставить, как мы поставили «Русалку». Это ничего, что он молод. Начинайте делать эскизы к «Юдифи».
Я удивлялся Мамонтову: как он любит оперу, искусство, как сразу понимает набросок, эскиз, хоть и не совсем чувствует, что я ищу, какое значение имеет в постановке сочетание красок. А все его осуждали: «Большой человек, а не делом занимается, театром». Всем как-то это было неприятно: и родственникам, и директорам железной дороги, и инженерам заводов.
В Нижнем Новгороде
В Нижнем Новгороде достраивалась Всероссийская выставка. Особым цветом красили большой деревянный павильон Крайнего Севера, построенный по моему проекту. Названный «двадцатым отделом», этот павильон был совершенно особенный, отличался от всех. Проходящие останавливались и долго смотрели. Подрядчик Бабушкин, который его строил, говорил:
– Эдакое дело, ведь это што, сколько дач я построил, у меня дело паркетное, а тут всё топором! Велит красить, так, верите ли, краску целый день составляли, и составили – прямо дым. Какая тут красота? А кантик по краям чуть шире я сделал. «Нельзя, говорит, переделывай». И найдет же этаких Савва Иванович, прямо ушел бы… только из уважения к Савве Ивановичу делаешь. Смотреть чудно – канаты бочки, сырье. Человека привез с собой, так рыбу прямо живую жрет. Ведь достать эдакого тоже где!
– Ну что, – сказал он Савве Ивановичу, – сарай и сарай. Дали бы мне, я бы вам павильончик отделал в петушках, потом бы на дачу переделали, поставили бы в Пушкине.
На днях выставка открывается. Стараюсь создать в просторном павильоне Северного отдела то впечатление, вызвать у зрителя то чувство, которое я испытал там, на Севере. Вешаю необделанные меха белых медведей. Ставлю грубые бочки с рыбой. Вешаю кожи тюленей, шерстяные рубашки поморов. Среди морских канатов, снастей – чудовищные шкуры белух, челюсти кита.
Самоед Василий, которого я тоже привез с собой, помогает мне, старается, меняет воду в оцинкованном ящике, в котором сидит у нас живой милейший тюлень, привезенный с Ледовитого океана и прозванный Васькой. Самоед Василий кормит его живой плотвой и сам, потихоньку выпив водки, тоже закусывает живой рыбешкой. Учит тюленя, показывая ему рыбку, кричать «ур…а!»: