Воспоминания — страница 44 из 93

Шаляпин опять расстроился.

В это время метрдотель на серебряном подносе подал Шаляпину и нам бокалы с шампанским. Там же лежала карточка. Метрдотель показал на дальний стол.

– Это оттуда вам приказали подать.

Шаляпин взял бокал и стал пристально смотреть на сидевших за дальним столом. Там зааплодировали, и весь зал подхватил.

Аплодируя, кричали: «Спойте, Шаляпин, спойте!»

– Вот видишь, я прав – жить нельзя. – Шаляпин вновь побледнел. – Уйдем, а то будет скандал.

Доро́гой Шаляпин говорил:

– Я же есть хочу. Поедем к Лейнеру, там сядем в отдельный кабинет.

У Лейнера кабинета не оказалось. Пришлось пойти в «Малый Ярославец». В «Малом Ярославце» – о, радость – мы встретили Глазунова с виолончелистом Вержбиловичем. Они сидели одни за столиком в пустом ресторане и пили коньяк. Глазунов заказал яблоко. Вержбилович сказал:

– Мы блины с ним ели. Сидим – поминаем Петра Ильича Чайковского. – Он обратился ко мне: – Помните, как мы здесь часто обедали? – И к Шаляпину: – Жаль, не пришлось ему послушать вас. А то б он написал для вас. Вот Николай Андреевич [Римский-Корсаков] верхним чутьем взял. Учуял, что Шаляпин будет.

– Верно, – подтвердил Глазунов. – Действительно, почуял, что будет артист.

Шаляпин при встрече с большими артистами всегда менял тон. Бывал чрезвычайно любезен и ласков.

– Коньяк хорош, – сказал Глазунов. – И приятно после блинов. Советую с яблоком.

Шаляпин рассказал за ужином про трудности своей жизни и о том, что ему недостаточно платят. Глазунов и Вержбилович слушали молча и рассеянно…


Весна

Слышу, в коридоре звонок. Отворяю – Федор Иванович Шаляпин. Раздеваясь, говорит:

– Весна, оттепель! – Смотрит на меня вопросительно: – Ты в деревню не едешь? Я свободен эту неделю. Ты там на тягу ходишь в лес. Я бы тоже хотел пойти. Я как-то не знаю, что такое тяга.

В коридоре опять звонок. Отворяю – Павел Александрович Тучков в пенсне, в котелке, лицо веселое. Раздеваясь, говорит:

– Весна. Я еду к тебе. Тянет, понимаешь ли, тянет. Понять надо, да, да.

– Куда тебя тянет? – спрашивает Федор Иванович, закуривая папиросу.

– На природу тянет. Вальдшнепы тянут, жаворонки прилетели. Вы ничего не понимаете. Я сейчас ехал на извозчике к тебе. Он меня везет по теневой стороне. Я говорю: «Возьми налево, где солнце». А он говорит: «Никак невозможно». – «Держи лево», – говорю ему. А он: «Чего? Мне из-за вас городовой морду побьет». Довольно всего этого. Я еду к тебе сегодня же с ночным. Там заеду к Герасиму[36] и сажусь на кряковую утку. На реке, у леса.

– Если ты едешь один, – говорю я, – то возьми паспорт. А то может нагрянуть урядник, лицо у тебя такое серьезное, подумает: «Что это за человек такой сердитый живет, взять его под сомнение». А ты – камергер.

– Постой, – Павел Александрович озабоченно полез в боковой карман поискал и достал паспорт.

– Ну-ка, дай, – Федор Иванович взял у него из рук паспорт. – Что же это такое? «При-чис-лен-ный…» Какая гадость! – Федор Иванович захохотал.

– Постой, дай сюда! – рассердился Павел Александрович. – Он взял паспорт у Шаляпина и мрачно спросил: – Где это?

– Да вот тут, – показал Шаляпин. – Ну, «состоящий», «утвержденный», а то «причисленный» – ерунда. Какой-то мелкий чинуша.

– Постой! – уже совсем в сердцах сказал Тучков. – Дай чернила! – И, сев за стол, вычеркнул из паспорта обидное слово.

– Причисленный – непричисленный, всё это вздор, пошлости. Но весна – и я еду! Сажусь на кряковую утку там, на реке, у леса.

– Позволь, в чем дело? То есть как же ты на утку сядешь? – спросил Шаляпин.

– Довольно шуток. Ничего не понимаешь и не поймешь. Пой себе, пой, но в охотники не лезь, и все вы ничего не понимаете. Что вам весна? Понимаете, что значит до весны дожить?! Дожить до весны – счастье! А вам все равно, у вас там, – он показал на грудь, – пусто. Я еду.

– И я, Павел, еду с тобой, – сказал серьезно Шаляпин. – Но только в чем же все-таки дело? Что значит «сесть на утку»? Надо же ясно говорить.

– Все равно не поймешь, – сказал Павел Александрович. – Не охотник – и молчи.

– Постой, – вступился я. – Все очень просто. Берется утка и небольшой деревянный кружок, плоский, на палке. К кружку веревкой привязывается за лапу утка. Палку с кружком и уткой ставят на воду в реке, недалеко от берега. Утка плавает на привязи около кружка и кричит. А селезни летят на зов утки, и их с берега стреляют.

– А когда же на нее садятся? – серьезно спросил Федор Иванович.

– Довольно пошлостей, – рассердился Павел Александрович. – Вздор! Не то. Утка домашняя не годится. На нее не сядешь. Понимаешь? У ней селезень около всегда свой, а уток Герасим приготовил – ручных, диких, помесь с кряквой. Эти утки орут. Зовут селезней весной, и те летят к ним из пространства. Понимаешь? Женихи летят. А ты сидишь на берегу в кустах и стреляешь – одного, другого, десятого.

– Вот какая история… – сказал Шаляпин. – Бабы вообще бессердечны. Убивают любовника, а ей все равно. Теперь понимаю, в чем дело, и тоже еду…

* * *

На Ярославском вокзале мы все собрались. Публика поглядывала на могучую фигуру Федора Ивановича, одетого охотником, в высоких новых сапогах.

Когда сели в вагон, все были в хорошем настроении. В весенней ночи горели звезды. К утру приехали на станцию, сели в розвальни, покатили по талой дороге, объезжая большие лужи. В глубине весеннего неба летели журавли, и лес оглашался пением птиц. О молодость! О весна! О Россия!

Федор Иванович потерял папиросы и рассердился.

В моем доме, в лесу, у самой речки, пахло сосной. В большой комнате – мастерской – шипел самовар. Деревенские лепешки, ватрушки, пирожки. А в окна видны были горящие на солнце сосны, проталины и лужи у сарая. Куры кудахтали – весна, весна!

Герасим принес в корзине уток. Объяснял Федору Ивановичу, что утки эти не домашние, а помесь дикой с домашней. Эта орет, а на домашнюю сегодня не возьмешь.

К вечеру, на берегу разлившейся реки, в кустах, расселись охотники. А в воде, недалеко от берега, поставили кружки, у которых плавали привязанные за лапу утки и орали во все горло. Селезни дуром летели на утиный призыв. Их тут и стреляли.

Наутро они были поданы к завтраку. Федор Иванович был очень доволен, хотя, к сожалению, просудился. Насморк. Вероятно потому, что оделся очень тепло в ангорские кофты.


На отдыхе

Это лето [1903 года] Шаляпин и Серов проводили со мной в деревне близ станции Итларь. Я построился в лесу, поблизости от речки Нерли. У меня был чудесный новый дом из соснового леса.

Моими друзьями были охотники-крестьяне из соседних деревень – милейшие люди. Мне казалось, что Шаляпин впервые видит крестьян – он не умел как-то с ними говорить, немножко их побаивался. А если и говорил, то всегда какую-то ерунду, которую они выслушивали с каким-то недоверием. Он точно роль играл человека – душа нараспашку; всё на кого-то жаловался, намекал на горькую участь крестьян, на их тяжелый труд, на их бедность. Часто вздыхал и подпирал щеку кулаком. Друзья мои охотники слушали про все эти тяжкие невзгоды народа, но отвечали как-то невпопад и видимо скучали.

Почему взял на себя Шаляпин обязанность радетеля о народе – было непонятно. Да и он сам чувствовал, что роль не удается, и часто выдумывал вещи уже совсем несуразные: про каких-то помещиков, будто бы ездивших на тройке, запряженной голыми девками, которых били кнутами, и прочее в том же роде.

– Этого у нас не бывает, – говаривал ему, усмехаясь, охотник Герасим Дементьевич.

А однажды, когда Шаляпин сказал, что народ нарочно спаивают водкой, чтобы он не сознавал своего положения, Герасим заметил:

– Федор Иванович, и ты выпить не дурак. С Никоном-то Осипычем на мельнице, накось, гуся зажарили, так полведра вы вдвоем-то кончили. Тебя на сене на телеге везли, а ты мертво спал. Кто вас неволил?..

* * *

Был полдень. Шаляпин встал и медленно одевался. Умываться ему подавал у террасы дома расторопный Василий Харитонов Белов, маляр, старший мастер декоративной мастерской. Он служил у меня с десятилетнего возраста; когда я впервые охотился в этих местах, отец его упросил меня взять его: «Дитев больно много – прямо одолели».

От меня Василий Белов ушел в солдаты. Служил где-то в Польше и опять вернулся ко мне. Человек он был серьезный и положительный. Лицо имел круглое, сплошь покрытое веснушками, глаза как оловянные пуговицы, роста небольшого, выправка – солдатская. Говорил отчетливо: «Так точно», «Никак нет». Федор Иванович его очень любил. Любил с ним поговорить.

Разговоры эти были особенные и очень потешали Шаляпина. Он говорил, что Василий – замечательный человек, и хохотал от души. А Василий хмурился и говорил потом на кухне, что у Шаляпина только смехун в голове, сурьеза никакого – хи-хи да ха-ха, а жалованье получает здоровое…

Василий имел особое свойство – все путать. На этот раз, подавая Шаляпину умываться из ковша, рассказал, что студенты – народ самый что ни есть отчаянный – в Москве, на Садовой, в доме Соловейчика, где находится декоративная мастерская, женщину третьего дня зарезали и в карете скорой медицинской помощи ее отправили в больницу. Он сам видел – до чего кричала! Вот какой народ эти студенты – хуже нет.

– Что же, – спросил Шаляпин, – красива, что ли, она была или богата?

– Чего красива! – с неудовольствием ответил Василий. – Толстая, лет под шестьдесят. Сапожникова жена. Бедные – в подвале жили.

– Ты что-то врешь, Василий, – сказал Шаляпин.

– Вот у вас с Кистинтин Ликсеичем Василий все врет. Веры нету.

– Так зачем же студентам резать какую-то толстую старую бабу, жену бедного сапожника, ты подумай!

– Так ведь студенты!.. Народ такой!..

Шаляпин, умывшись, пришел в мою большую мастерскую. Там уж кипел самовар. Подали оладьи горячие, пирожки с визигой, сдобные лепешки, выборгские крендели.