Василий вошел, подал Шаляпину «Московский листок», который привез с собой, и сказал:
– Вот, сами прочтите, а то всё говорите: «Василий врет». – И ушел.
Шаляпин прочел: «Студенты Московского университета, в количестве семи человек, исключаются за невзнос платы». Далее следовало: «В Тверском участке по Садовой улице, в доме Соловейчика, мещанка Пелагея Митрохина, 62 лет, в припадке острого алкоголизма, поранила себе сапожным ножом горло и в карете скорой медицинской помощи была доставлена в больницу, где скончалась, не приходя в сознание».
– Ловко Василий читает, – смеялся Шаляпин. – Замечательный человек.
Однажды они с Серовым выдумали забаву.
При входе ко мне в мастерскую был у двери вбит сбоку гвоздь. Василий всегда браво входил на зов, вешал на гвоздь картуз, вытягивался и слушал приказания.
И вот однажды Серов вынул гвоздь и вместо него написал гвоздь краской, на пустом месте, и тень от него.
– Василий! – крикнул Шаляпин.
Василий, войдя, по привычке хотел повесить картуз на гвоздь. Картуз упал. Он быстро поднял картуз и вновь его повесил. Картуз опять упал.
Шаляпин захохотал.
Василий посмотрел на Шаляпина, на гвоздь, сообразил, в чем дело, молча повернулся и ушел.
Придя на кухню, говорил, обидевшись:
– В голове у них мало. Одно вредное. С утра все хи-хи да ха-ха… А жалованье все получают во какое!
– Василий, ну-ка скажи, – помню, спросил у него в другой раз Шаляпин, – видал ты русалку водяную или лесового черта?
– Лесового, его не видал и русалку не видал, а есть. У нас прапорщик в полку был – Усачев… Красив до чего, ловок. Ну и за полячками бегал. Они, конечно, с ним то-се. Пошел на пруд купаться. Ну и шабаш – утопили.
– Так, может, он сам утонул?
– Ну нет. Почто ему топиться-то? Они утопили. Все говорили. А лесовиков много по ночи. Здесь место такое, что лесовые заводят. Вот Феоктист надысь рассказывал, что с ним было. Здесь вот, у кургана, ночью шел, так огонь за ним бежал. Он от него, а ему кто-то по морде как даст! Так он, сердешный, до чего бежал – задохся весь. Видит, идет пастушонок, да как его кнутовищем вытянет! А время было позднее, насилу дома-то отдышался.
– Ну и врешь, – сказал Шаляпин. – Феоктисту по морде дали в трактире на станции. Приятеля встретил, пили вместе. А как платить – Феоктист отказался: «Ты меня звал». Вот и получил.
– Ну вот, – огорчился Василий. – А мне говорит: «Это меня лесовик попотчевал ночью здесь, к Кистинтину Ликсеичу шел».
И такие разговоры были у Шаляпина с Василием постоянно.
К вечеру ко мне приехали гости: гофмейстер Н. и архитектор Мазырин – мой школьный товарищ, человек девического облика по прозвищу Анчутка.
Мазырин, по моему поручению, привез мне лекарства для деревни. Между прочим целую бутыль касторового масла.
– Это зачем же столько касторового масла? – спросил Шаляпин.
Я сказал:
– Я его люблю принимать с черным хлебом.
– Ну это врешь. Это невозможно любить.
Я молча взял стакан, налил касторового масла, обмакнул хлеб и съел.
Шаляпин в удивлении смотрел на меня и сказал Серову:
– Антон! Ты посмотри, что Константин делает. Я же запаха слышать не могу.
– Очень вкусно, – сказал я. – У тебя просто нет силы воли преодолеть внушение.
– Это верно, – встрял в разговор Анчутка, – характера нет.
– Не угодно ли, характера нет! А ты сам попробуй…
Мазырин сказал:
– Налей мне.
Я налил в стакан. Он выпил с улыбкой и вытер губы платком.
– В чем же дело? – удивился Шаляпин. – Налей и мне.
Я налил ему полстакана. Шаляпин, закрыв глаза, выпил залпом.
– Приятное препровождение времени у вас тут, – сказал гофмейстер.
Шаляпин побледнел и бросился вон из комнаты.
– Что делается, – засмеялся Серов и вышел вслед за Шаляпиным.
Шаляпин лежал у сосны, а Василий Белов поил его водой. Отлежавшись, Шаляпин пососал лимон и обвязал голову мокрым полотенцем. Мрачнее ночи вернулся он к нам.
– Благодарю. Угостили. А вот Анчутка – ничего. Странное дело.
Он взглянул на бутыль и крикнул:
– Убери скорей, я же видеть ее не могу…
И снова опрометью кинулся вон.
Приезд Горького
Утром рано, чем свет, когда мы все спали, отворилась дверь и в комнату вошел Горький. В руках у него была длинная палка, он был одет в белое непромокаемое пальто. На голове – большая серая шляпа. Черная блуза, подпоясанная простым ремнем. Большие начищенные сапоги на высоких каблуках.
– Спать изволят? – спросил Горький.
– Раздевайтесь, Алексей Максимович, – ответил я. – Сейчас я распоряжусь – чай будем пить.
Федор Иванович спал как убитый после всех тревог. С ним спала моя собака Феб, которая его очень любила. Гофмейстер и Серов спали наверху, в светелке.
– Здесь у вас, должно быть, грибов много, – говорил Горький за чаем. – Люблю собирать грибы. Мне Федор говорил, что вы страстный охотник. Я бы не мог убивать птиц. Люблю я певчих птиц.
– Вы кур не едите? – спросил я.
– Как сказать… Ем, конечно. Яйца люблю есть. Но курицу ведь режут. Неприятно. Я, к счастью, этого не видал и смотреть не могу.
– А телятину едите?
– Да как же, ем. Окрошку люблю. Конечно, это все несправедливо.
– Ну а ветчину?
– Свинья все-таки животное эгоистическое. Ну, конечно, тоже бы не следовало.
– Свинья по четыре раза в год плодится, – сказал Мазырин. – Если их не есть, то они так расплодятся, что сожрут всех людей.
– Да, в природе нет высшей справедливости, – сказал Горький. – Мне, в сущности, жалко птиц и коров тоже. Молоко у них отнимают, детей едят. А корова ведь сама мать. Человек – скотина порядочная. Если бы меньше было людей, было бы гораздо лучше жить.
– Не хотите ли, Алексей Максимович, поспать с дороги? – предложил я.
– Да, пожалуй, – сказал Горький. – У вас ведь сарай есть. Я бы хотел на сене поспать, давно на сене не спал.
– У меня свежее сено. Только там, в сарае, барсук ручной живет. Вы не испугаетесь? Он не кусается.
– Не кусается – это хорошо. Может быть, он только вас не кусает?
– Постойте, я пойду его выгоню.
– Ну, пойдемте, я посмотрю, что за зверюга.
Я выгнал барсука из сарая. Он выскочил на свет, сел на травку и стал гладить себя лапками.
– Все время себя охорашивает, – сказал я, – чистый зверь.
– А морда-то у него свиная.
Барсук как-то захрюкал и опять проскочил в сарай.
Горький проводил его взглядом и сказал:
– Стоит ли ложиться?
Видно было, что он боится барсука, и я устроил ему постель в комнате моего сына, который остался в Москве.
К обеду я заказал изжарить кур и гуся, уху из рыбы, пойманной нами, раков, которых любил Шаляпин, жареные грибы, пирог с капустой, слоеные пирожки, ягоды со сливками. За едой гофмейстер рассказал о том, как ездил на открытие мощей преподобного Серафима Саровского, где был и государь, говорил, что сам видел исцеления больных: человек, который не ходил шестнадцать лет, встал и пошел.
– Исцеление! – засмеялся Горький. – Это бывает и в клиниках. Вот во время пожара параличные сразу выздоравливают и начинают ходить. Причем здесь все эти угодники?
– Вы не верите, что есть угодники? – спросил гофмейстер.
– Нет, я не верю ни в каких святых.
– А как же, – сказал гофмейстер, – Россия-то создана честными людьми веры и праведной жизни.
– Ну нет. Тунеядцы ничего не могут создать. Россия создавалась трудом народа.
– Пугачевыми, – сказал Серов.
– Ну, неизвестно, что было бы, если бы Пугачев победил.
– Вряд ли, все же, Алексей Максимович, от Пугачева можно было ожидать свободы, – сказал гофмейстер. – А сейчас вы находите – народ несвободен?
– Да как сказать… В деревнях посвободнее, а в городах скверно. Вообще, города не так построены. Если бы я строил, то прежде всего построил бы огромный театр для народа, где бы пел Федор. Театр на двадцать пять тысяч человек. Ведь церквей же настроено на десятки тысяч народу.
– Как же строить театр, когда дома еще не построены? – спросил Мазырин.
– Вы бы, конечно, сначала построили храм? – сказал Горький гофмейстеру.
– Да, пожалуй.
– Позвольте, господа, – сказал Мазырин. – Никогда не надо начинать с театра, храма, домов, а первое, что надо строить, – это остроги.
Горький, побледнев, вскочил из-за стола и закричал:
– Что он говорит?! Ты слышишь, Федор?! Кто это такой?
– Я кто такой? Я – архитектор, – сказал спокойно Мазырин. – Я знаю, я строю, и каждый подрядчик, каждый рабочий хочет вас надуть, поставить вам плохие материалы, кирпич ставить на песке, цемент уворовать, бетон, железо. Не будь острога, они бы вам показали. Вот я и говорю – город с острога надо начинать строить.
Горький нахмурился:
– Неумно.
– Я-то дело говорю, я-то строил, а вы сочиняете и говорите глупости! – неожиданно выпалил Мазырин.
Все сразу замолчали.
– Постойте, что вы, в чем дело! – вдруг спохватился Шаляпин. – Алексей Максимыч, ты на него не обижайся, это Анчутка сдуру…
Мазырин встал из-за стола и вышел из комнаты.
Через несколько минут в большое окно моей мастерской я увидел, как он пошел по дороге с чемоданчиком в руке.
Я вышел на крыльцо и спросил Василия:
– Куда пошел Мазырин?
– На станцию, – ответил Василий. – Они в Москву поехали.
От всего этого разговора осталось неприятное впечатление. Горький все время молчал.
После завтрака Шаляпин и Горький взяли корзинки и пошли в лес за грибами.
– А каков Мазырин-то! – сказал, смеясь, Серов. – Анчутка-то!.. А похож на девицу…
– Горький – романтик, – сказал гофмейстер. – Странно, почему он всё сердится? Талантливый писатель, а тон у него точно у обиженной прислуги. Всё не так, все во всем виноваты, конечно, кроме него…
Вернувшись, Шаляпин и Горький за обедом ни к кому не обращались и разговаривали только между собой. Прочие молчали. Анчутка еще висел в воздухе.