– Вот, нельзя говорить с тобой серьезно. Все у тебя ерунда в голове.
Сидим мы с Серовым недалеко от дома и пишем с натуры красками. В калитку идут Шаляпин, Василий Макаров и около вприпрыжку еле поспевает маленького роста Глушков. Идут, одетые в поддевки, и серьезно о чем-то совещаются…
Когда Шаляпин поравнялся с нами, мы оба почтительно встали и, сняв шапки, поклонились, как бы хозяину.
Шаляпин презрительно обронил в нашу сторону:
– Просмеетесь. – И сердито посмотрел на нас.
Шаляпин сердился, когда мы при нем заговаривали о фабрике.
– Глупо! Леком дикстрин дает сорок процентов на капитал. Понимаете?
– А что вам скажет Горький, когда вы фабрику построите и начнете рабочих эксплуатировать? – спросил однажды Серов.
– Позвольте, я не капиталист, у меня деньги трудовые. Я пою. Это мои деньги.
– Они не посмотрят, – сказал я. – Придешь на фабрику, а там бунт. Что тогда?
– Я же сначала сделаю небольшую фабрику. Почему же бунт? Я же буду платить. И потом я сам управлять не буду. Возьму Василия Макарова. Крахмал ведь необходим. Рубашки же все крахмалят в городах. Ведь это сколько же нужно крахмалу!.. В сущности, что я вам объясняю? Ведь вы же в этом ничего не понимаете.
– Это верно, – сказал Серов.
И почти все время, пока Шаляпин гостил у меня, у него в голове сидел «леком дикстрин». Кончилась эта затея вдруг.
Однажды, в прекрасный июльский день, на широком озере Вашутина, когда мы ловили на удочки больших щук и у костра ели уху из котелка, Василий Княжев сказал:
– Эх, Федор Иванович, когда вы фабрику-то построите, веселье это самое у вас пройдет. Вот как вас обделают, за милую душу. До нитки разденут. Плутни много.
И странно, этот простой совет рыболова и бродяги так подействовал на Шаляпина, что с тех пор он больше не говорил о фабрике и забыл о «леком дикстрине».
На охоте
К вечеру мы пришли к краю озера, где были болота, – Герасим сказал, что здесь будет перелет уток. Место поросло кустами ивняка, осокой. Небольшие плёсы.
Герасим шепнул мне:
– Шаляпина надо подале поставить. Горяч больно, не подстрелил бы, не приведи Бог. Я с ним нипочем на охоту не пойду. Очинно опасно.
Вечерело. Потухла дальняя заря. Вдали с озера показалась стая уток. Летели высоко, в стороне от нас.
Вдруг раздались выстрелы: один, другой…
– Ишь что делает, – сказал стоявший рядом со мной Герасим. – Где же они от него летят! Более двухсот шагов, а он лупит! Горяч.
Утки стаями летели от озера через болото над нами, но все вне выстрелов. А Шаляпин беспрерывно стрелял – по всему болоту расстилался синий дым.
В быстром полете показались чирки.
– Берегись! – крикнул вдруг Герасим.
Я выстрелил вдогонку чиркам. Выстрелил и Герасим. Видно было, как чирок упал.
Низко над нами пролетели кряковые утки. Герасим выстрелил дублетом, и утка упала. Был самый перелет. Пальба шла, как на войне.
Когда стемнело, Герасим, вставив в рот пальцы, громко свистнул. Мы собрались.
– Ну, ружьецо ваше, – сказал мне Шаляпин, – ни к черту не годится.
– То есть как же это? Это ружье Берде. Лучше нет.
– Им же стрелять надо только в упор. Погодите, вот когда я здесь построюсь, вы увидите, какое у меня ружьецо будет.
– Дайте-ка я понесу Федору Иванычу ружье, – лукаво сказал Герасим. И, взяв ружье у Шаляпина, его разрядил. – Горяч очень!
Убитых кряковых уток и чирка мы на берегу озера распотрошили, посыпали внутрь соли, перцу и зарыли неглубоко в песок. Василий Княжев и Герасим нарубили сушняка по соседству в мелколесье и развели на этом месте большой костер. Была тихая светлая ночь. Дым и искры от костра неслись ввысь.
– А неплохо ты живешь, Константин, я бы всю жизнь так жил.
– Да, Константин понимает, – сказал Серов.
Разгребая колом костер, Герасим вытащил уток и на салфетке снял с них перья, которые отвалились сами собой. Из фляжки налили по стакану коньяку.
Герасим сказал:
– Федор Иванович, попробуйте жаркое наше охотницкое.
И протянул ему за лапу чирка. Шаляпин, выпив коньяк, стал есть чирка.
– Замечательно!
– Чирок – первая утка, – сказал Герасим. – Скусна-а!..
В котелке сварился чай. Ели просфоры ростовские. А Василий расставлял донные удочки, насаживая на крючки мелкую рыбешку. Короткие удилища он вставлял в песок и далеко закидывал лески с наживкой. Сверху удилища на леске висели бубенчики.
– Надо расставлять палатку, – сказал я.
– Слышишь, звонит? – вскинулся Шаляпин и побежал к берегу.
– Подсачок! – закричал он с реки.
Большая рыба кружила у берега. Василий подхватил ее подсачком и выкинул на берег.
– Шелеспер.
– Ну и рыбина, это что же такое! Спасибо, Константин. Я даже никогда не слыхал, чтобы ночью ловили рыбу.
Шаляпину нравилось жить в деревне, нравились деревенские утехи – рыбная ловля и охота. Но только, надо правду сказать, рыболов Василий Княжев не очень долюбливал ловить с ним рыбу.
– Упустит рыбину, а я виноват. Вот ругается – прямо деться некуда!
И деревенский охотник Герасим Дементьич тоже отлынивал ходить с ним на охоту. Говорил:
– Что я?.. Собака Феб, и та уходит от его с охоты. Гонит ее на каждую лужу: «Ищи!» А у собаки-то чутье, она ведь чует, что ничего нет, и не ищет. Ну и собака, значит, виновата. Я говорю: «Федор Иванович, ведь видать, что она не прихватывает – нету на этой луже ничего. Кабы было, она сама прихватывать зачнет. Видать ведь». – «Нет, – говорит, – здесь обязательно в кустах утки должны сидеть». Попали раз на уток-то, ну Феб и выгоняет. Так чисто войну открыл. Мы с Иваном Васильевичем на землю легли. А он прямо в осоку сам за утками бросился. Чуть не утоп. Раненую утку ловил. А та ныряет. Кричит: «Держи ее!» Ведь это что – горяч больно.
Герасим лукаво посмотрел на меня и продолжал:
– А незадача – бранится… Ишь мы с тобой прошли однова – Никольское, Мелоча и Порубь, – восемь верст прошли, и – ничего, ты не сердишься. Закусить сели, выпили, это самое, коньячку, а с Шаляпиным трудно. Подошли с ним у Никольского – всего полторы версты, говорю – завернем, здесь ямка есть болотная в низинке – чирки бывают. Обошли – нет ничего. Он говорит: «Ты что меня гоняешь, так-то, зря? Где чирки? Что ж говорил? Зря нечего ходить». Идет и сердится. Устали, сели закусить. Он, значит, колбасу ест, ножом режет, из фляжки зеленой пьет. Мне ничего не подносит – сердится: «Попусту водишь!» А ведь птицу за ногу не привяжешь. Птица летуча. Сейчас нет, а глядишь, к вечеру и прилетела…
Впрочем, Герасим любил Шаляпина. Однажды он мне рассказывал:
– Помните, когда на Новенькую ехали, ко мне в Буково заехали, у нас там на горке омшайники большие. Шаляпин спрашивает: «Что за дома – окошек нет?» Говорю: «Омшайники в стороне стоят, туда прячем одежу и зерно – овес и рожь, горох, гречу. Оттого в стороне держим – на пожарный случай, деревня сгореть может, а одежина и хлеб – останется». – «Покажи, – говорит, – пойдем в омшайник». Ну, пошли, отпер я ему дверь, понравился омшайник Федору Ивановичу. «Хорош, – говорит, – омшайник, высокий, мне здесь поспать охота». Ну, снял я ему тулуп, положил на пол, подушку принес. «Вот, – говорит, – тебе папиросы и спички, не бойся, я курить не буду». Так чего! До другого дня спал. В полдень вышел. «Хорошо, – говорит, – спать в омшайнике. Мух нет, и лесом пахнет».
Потом на Новенькую мельницу, кады к Никон Осиповичу ехали, так говорил мне и на лес показывал: «Я вот этот лес куплю себе и построю дом, буду жить. Хорошо тут у вас. Хлебом пахнет. Я ведь сам мужик. Вот рожь когда вижу, глаз отвести не могу. Нравится. Есть сейчас же мне хочется». Ну, значит проезжая село Пречистое, в лавочку заехали. А в лавочке что: баранки, орехи, мятные пряники, колбаса. Он и говорит Семену, лавочнику: «Раздобудь мне рюмочку водки». Тот: «С удовольствием. У меня есть своя». Вот он выпил, меня угостил. Таранью закусывали и колбасой копченой. Так заметьте: он все баранки, что в лавке были, съел, и колбасу копченую. Вот здоров! Чисто богатырь какой. «Герасим, – говорит, – скажу тебе по правде: я делом занят совсем другим, но как деньги хорошие наживу, вот так жить буду, как сейчас. Здесь жить буду, у вас. Как вы живете». «Ну, – говорю, – Федор Иванович, крестьянская-то жизнь нелегка. С капиталом можно». А видать ведь, Кистинтин Ликсеич, что душа у него русская. Вот с Никоном Осипычем – мельником – как выпили они и «Лучину» пели. Я слушал: не утерпеть – слеза прошибает. А гляжу – и он сам поет и плачет.
В тишине ночи до нас донеслись голоса – по дороге к деревне Кубино кто-то ехал.
– Эвона! Знать, они там. Костер жгут.
Кто-то крикнул во тьме:
– Кинстинтин Лисеич!
– Это, должно быть, Белов кричит, – сказал Серов.
– Василий! – кричали мы. – Заворачивай сюда.
Из-за кустов показалась лошадь. Возчик Феоктист и Василий, спрыгнув с тарантаса, подбежали к нам.
– Федор Иваныч, к вам из Москвы приехали. Велели, чтоб беспременно сейчас приезжали.
– Кто приехал?
– Велели сказать, что приехал Еврей Федорыч, он, говорит, знает, так ему и скажи.
Шаляпин нахмурился:
– А нынче какое число-то?
– Двадцать первое июля.
– Да разве двадцать первое? Ах, черт, а я думал, восемнадцатое. Мне завтра петь надо в Москве. Обещал Щукину. В «Эрмитаже», в Каретном ряду. А я и забыл.
– Вот и Еврей Федорыч говорил: «Он, знать, забыл». По комнате ходит и за голову держится. Воду все пьет. Смотреть жалость берет. «Шаляпин, – говорит, – меня до самоубийства доведет. Скажите ему, что я деньги привез, три тыщи».
– А что же он сам сюда не приехал? – спросил Шаляпин.
– Хотел, да потом говорит: «Неохота ехать, у вас всё леса тут, глухота, еще зарежут разбойники».
– Что же, – в раздумье сказал Шаляпин, – ехать, что ли?
И он смотрел на нас.