Воспоминания — страница 51 из 93

– Хотелось бы повидать… – тихо сказал вошедший, – художника Коровина. Хотелось бы.

– Вот он, – сказали приятели, показывая на меня.

– Здравствуйте, дорогой Константин Алексеевич, – сказал вошедший ласково. – Я от Владимира Аркадьевича [Теляковского] приказ получил: к вам поехать на поклон. Я музыкант… музыкант. Танеев – брат у меня тоже музыкант… Согрешил я, Константин Алексеевич, – оперу написал… Это что ж такое… оперу… Вот тут у меня она.

И он вынул из кармана большой сверток.

– Я ведь сосед ваш, в Ливадии, недалеко. Сговоримся, вы ко мне, может, пожалуете, я вам поиграю. Если у вас есть инструмент, я и тут помузыкаю.

Мои приятели посмотрели на стоявших за Танеевым людей в мундирах – Хвостовича, Романова и еще каких-то с раскрытыми ртами – и рассмеялись. Танеев оглядел нас всех с удивлением:

– Как у вас тут весело. Приятно, когда весело… смеются.

– Пожалуйте к нам, пожалуйте. Я уже получил письмо, – сказал я, – от директора и сделал наброски декораций. Я их отправил в Петербург, чтобы показали вам. Но, должно быть, вы уже были здесь.

Танеев был рад познакомиться с музыкантами – Сахновским, Варгиным, Куровым. Они разговорились. Когда музыканты разговорятся – это надолго: до обеда, за обедом, после обеда. Вечером я посмотрел с балкона и увидел у подъезда полицейских, с ними Хвостович и Романов.

– Скажите, что это значит… – спросил я у Танеева. – Полицейские тут стоят зачем?

– Пускай стоят.

Когда Танеев уехал, Варгин объяснил мне, что этот Танеев – брат композитора Танеева, тоже композитор. Но также и личный секретарь государя. Тут я понял, почему вся эта церемония. Романов после этого уже не приходил ко мне и бегал от меня, как от Асана.

Как-то ночью я писал из окна кафе базар. Трактиры освещены, из окон слышна музыка. По лестнице в трактир и из него шатается народ. Вдруг – свалка, гам. Из трактира вылетает пьяный прямо на мостовую. Драка. Вижу – Романов держит двоих за шиворот, те вырываются. Романов бьет, его тоже бьют. Потом все смолкает. Лезут опять в трактир, потом опять кричат: «Караул!» Драка. И так весь вечер.

– Что же это такое? – говорю я Асану.

– Ну что, любит начальник «твоя – моя» – надо себя показать…

– Да ведь и его бьют.

– Ну что. Бьют. Ну потом мирятся – пьют. Вино пьют.

Но ожил и повеселел Романов, когда ко мне в Гурзуф приехал гостить Федор Иванович Шаляпин. До того Шаляпин понравился Романову, что околоточный говорил:

– Для Федора Ивановича, ей-ей, в нитку расстелюсь, это людей таких, ей-ей, нету ниде. Это чего – бох! Прямо расшибусь для его… ей-ей.

С Шаляпиным случилась неприятность. Он плыл с военным министром Сухомлиновым на миноносце, и Федора Ивановича продуло. У меня, проснувшись утром, он почувствовал себя плохо: не может ни головы повернуть, ни подняться с постели, страшные боли.

Рядом жил доктор – он жил лето и зиму в Гурзуфе. О нем стоит сказать несколько слов. Архитектор, который строил мою гурзуфскую дачу, Петр Кузьмич, был болен туберкулезом. Доктор его вылечил – архитектор стал толстый, как бочка, такой же, как доктор. А лечил его доктор водкой и коньяком – оба пьяны каждый день с утра.

– Туберкулез выходит из такого человека… – говорил доктор. – Ему не нравится, ну и уходит.

Посмотрев Шаляпина, доктор сказал:

– Прострел.

И прописал Шаляпину коньяк.

Когда я пришел, доктор и его пациент дружно дули коньяк. Так серьезно и молча лечил наш доктор и ушел от Шаляпина поздно, еле можаху… А Федор Иванович что-то говорил мне перед сном: про номера Мухина в Петербурге, про самовар, на самоваре баранки греются… придешь из бани, хорошо в номерах Мухина. Говорил, говорил, да и заснул. Утром он уже двигал головой, но прострел еще сидел – и Федор Иванович встать не смог. Опять доктор лечил целый день и опять ушел еле можаху.

Навещал Федора Ивановича и околоточный Романов. Приносил газеты и письма, держал себя почтительно.

Я говорю Шаляпину:

– Околоточный неплох…

– Да, хорош.

– И доктор тоже неплох у нас.

– Да. Но как же это. Две бутылки коньяку – в минуту… Он же этак море выпьет – и ничего.

Вскоре Федор Иванович вышел из своей комнаты в сад у моря, где была терраса. Она называлась «сковородка», так как была открыта и на ней жарило крымское солнце. На краю террасы в больших ящиках росли высокие олеандры, и розовый цвет их на фоне синего моря веселил берега гор.

– Вот там, эти горы – Одалары, – говорил Шаляпин, лежа на кушетке. – Это острова. Там же живет какой-то фотограф. В чем дело? Я хочу просить, чтобы мне их подарили. Как ты думаешь?

– Думаю, что отдадут пустынные скалы <…>

– Это верно, – подтвердил околоточный Романов, бывший здесь же. – Чего еще, ей-ей, на кой они? Кому Одалары нужны? Чего там? И не растет ничего. Их море бьет. Там камни на камнях. Ежели хотите, Федор Иванович, мы сичас их возьмем. Фотограф там сидит, сымает эдаких разных, что туда ездют. Я его сичас оттуда к шаху-монаху! Мигом! Чего глядеть, берите!

– Это, наверно, вулканические возвышенности, – сказал доктор. – Вы сровняете их, дом построите – прекрасно. Ну а вдруг: извержение, дым, лава, гейзеры хлещут.

– Ну вот, гейзеры. Нельзя жить здесь, нельзя.

– Там деревья расти не могут, ветер норд-ост.

– Что ж это такое?! Жить нельзя. Воды нет, норд-ост!..

– Взорвать-то их можно, – заметил архитектор Петр Кузьмич. – Но там может оказаться ползун.

– Это еще что такое? – удивился Федор Иванович. – Ползун. Что такое?

– Тут усе ползет, – говорил околоточный Романов. – Усе. Гора ползет у море, дорога, шассея ползет. У Ялте так дом Краснова у море уполз.

– Верно, – подтвердил архитектор. – Анапа, город греческий, – весь в море уполз.

– Знаешь ли, Константин, – посмотрел на меня Федор Иванович. – Твой дом тоже уползет.

– Очень просто, – утешил доктор.

– А вот Монте-Карло не ползет, – сказал Федор Иванович. – Это же не страна. Здесь жить нельзя!

– Это верно. Вот верно. Я – что? Околоточный надзиратель, живу вот, сорок два получаю, уехать бы куда. Чего тут зимой – норд-ост, тверезый на ногах устоять не можешь. Ветер прямо бьет, страсть какая.

Федор Иванович поправился – и в коляске поехал в Ялту. За ним сзади скакал на белой лошади в дождевом плаще околоточный Романов. Плащ развевался, и селедка-сабля прыгала по бедрам лошади.

– Эх, – говорил позже Романов. – Этакий человек Федор Иванович, вот человек! Куда меня, околоточного, прямо вот ставит, прямо на гору подымает. Вот скоро Романов что будет, поглядят. А то судачут: Романов-то пьет, пьяница…

Но в гору Романов так и не поднялся.

Однажды приехала в Гурзуф, по дороге из Симферополя, коляска. Остановилась у ресторана. Из коляски вышел пожилой человек очень высокого роста и немолодая дама. Пожилой человек снял шляпу и стряхнул пыль платком, сказав даме:

– Ах, как я устал.

Околоточный Романов был рядом и заметил:

– В коляске едут, а говорят – устал. Не пешком шел.

Пожилой человек услыхал, пристально посмотрел на околоточного и строго сказал ему:

– Иди под арест. Я за тобой пришлю.

И ушел с дамой в ресторан.

Романов опешил.

– Кто этот барин? – спросил он кучера.

Кучер молчал.

– Чего? Немой, что ли, молчишь. Скажи, рублевку дам, ей-ей. Пять дам, ей-ей. Кто?

Кучер молчал.

– Двадцать дам, не пожалею, скажи.

Но кучер молчал. Романов глядел растерянно.

– Эка, горе. Во-о, горе. Ох, и мундира на нем нет. Кто? Батюшки, пропал, пропал я.

И он шел, мотая головой, говоря:

– Вот что, вот что вышло.

Ночью за Романовым приехал конвой, и его увезли в Симферополь. Так его в Гурзуфе и не стало. А кто был этот высокий барин, я не знаю и сегодня…


Шаляпин и Серов

Часто достаточно было пустяка, чтобы Шаляпин пришел в неистовый гнев, и эта раздражительность с годами все возрастала. С Врубелем он поссорился давно и навсегда. Да и с Серовым.

Узнав однажды, что у меня будет Шаляпин, Серов не поехал ко мне в деревню. Меня это удивило. И каждый раз, когда впоследствии я приглашал его к себе одновременно с Шаляпиным, отмалчивался и не приезжал.

Я спросил как-то Серова:

– Почему ты избегаешь Шаляпина?

Он хмуро ответил:

– Нет. Довольно с меня.

И до самой смерти не виделся больше с Шаляпиным.

Раз Шаляпин спросил меня:

– Не понимаю, за что Антон на меня обиделся?

– Ну что вам друзья, Федор Иванович, – ответил я. – «Было бы вино… да вот и оно!», как ты сам говоришь в роли Варлаама[40].

В сущности, когда кто-нибудь нужен был – Серов ли, Васнецов, – то он был «Антоша дорогой» либо «дорогой Виктор Михалыч». А когда нужды не было, слава и разгулы с услужливыми друзьями заполняли ему жизнь.

Странные люди окружали Шаляпина. Он мог над ними вдоволь издеваться, и из этих людей образовалась его свита, с которой он расправлялся круто: Шаляпин сказал – и плохо бывало тому, кто не соглашался с каким-либо его мнением. Отрицая самовластие, он сам был одержим самовластием. Когда он обедал дома, что случалось довольно редко, то семья его молчала за обедом, как набрав в рот воды.


Когда Шаляпин не пел

Шаляпин довольно часто отказывался петь, и иногда – в самый последний момент, когда уже собиралась публика. Его заменял в таких случаях по большей части Власов. В связи с этими частыми заменами по Москве ходил анекдот. Шаляпин едет на извозчике из гостей навеселе. «Скажи-ка, – спрашивает он извозчика, – ты поешь?» – «Где же мне, барин, петь? С чаво? Во когда крепко выпьешь, то бывает, вспомнишь и запоешь». – «Ишь ты, – сказал Шаляпин, – а вот когда я пьян, так за меня Власов поет…»

Не было дома в Москве, где бы не говорили о Шаляпине. Ему приписывали самые невероятные скандалы, которых не было, и выставляли его в неприглядном виде. Но стоило ему показаться на сцене – он побеждал. Восторгу и вызовам не было конца.