– А что же Горький-то, Алексей Максимыч? Ты бы с ним поговорил.
– Я и хочу ехать в Петербург. Там лучше. У Алексея Максимыча, говорят, в комнатах поросята бегают, гуси, куры. Здесь же жрать нечего. Собачину едят, да и то достать негде. Я вообще уеду за границу.
– Как же ты уедешь? А если не пустят? Да и поезда не ходят.
– То есть как не пустят? Я просто вот так пойду, пешком.
– Трудновато пешком-то… Да и убьют.
– Ну, пускай убивают, ведь так же жить нельзя! Это откуда у тебя баранки?
На столе у меня лежали сухие баранки.
– Вчера с юга приехал Ангарский. Я делал ему иллюстрации к русским поэтам, так вот он дал мне кусок сала и баранки.
Шаляпин взял со стола баранку, отрезал сала и стал есть.
– А знаешь – сало хорошее, малороссийское <…>
На другой день Шаляпин уехал в Петербург. Вскоре я получил от него письмо. Он звал меня в Петербург и прислал мандат на проезд. Но в Петербург я не поехал, а, спасаясь от голода, прожил зиму в Тверской губернии, где был хлеб.
В это время объявили нэп, то есть новую экономическую политику, и я вновь переехал в Москву. Сразу открылись магазины и торговля. На рынке появилось все.
Шаляпин тоже был в Москве. У него жил актер Мамонт Дальский. Однажды утром Дальский явился ко мне на квартиру. На пороге крикнул:
– Вот он!
С ним ввалилась целая толпа вооруженных людей в шляпах, в пиджаках, подпоясанных портупеями, на которых висели сабли разных видов, с винтовками в руках. Перед этой невероятной толпой Мамонт Дальский, встав на одно колено, с пафосом кричал:
– Вот он! Мы приехали к нему. Он наш! Если он хочет пить шампанское, то мы разрешаем ему пить шампанское. Мы анархисты. Мы не запрещаем личной жизни человека. Он свободен, но мы его арестуем сегодня. Вы должны ехать с нами к одному миллионеру, который устроил в своем доме музей. Желает укрыться. Мы просим вас поехать и осмотреть картины – имеют ли они какую-нибудь художественную ценность или нет.
Меня окружили анархисты. Повели по лестнице вниз, усадили в автомобиль. Дальский сел со мной, его странные спутники – в другие машины.
Меня привезли на Москва-реку, в дом Харитоненко[44]. Картины были развешаны во втором этаже особняка.
Дальский спросил:
– Ну что?
– Это картины французской школы барбизонцев, – ответил я. – Это Коро, это Добиньи.
Один из анархистов по фамилии Ге, кажется, тоже артист[45], подошел вплотную к картинам, прочитал подпись и сказал:
– Верно.
В это время внизу, во дворе, раздались крики, звон разбиваемых бутылок. То анархисты разбивали погреб и пили вино. Вдруг со стороны набережной донесся треск пулеметов. Дальский бросился на террасу сада и бежал. За ним – все другие. Я остался один.
На улице некоторое время слышался топот бегущих людей. Потом все смолкло. Я вышел – вокруг уже не было ни души.
Дома я застал Шаляпина. Он весело хохотал, когда я ему рассказывал о происшествии.
– Я не знал, что выйдет такая история. Ведь это я сказал Дальскому, что ты можешь определить ценность картин <…>
Отъезд
<…> Однажды утром к моему дому на Мясницкой подъехал грузовик. В нем были солдаты. Молодой человек в военной форме позвонил, спросил Шаляпина. Оба о чем-то долго говорили.
Шаляпин пошел одеваться и сказал мне:
– Едем!
– Куда? – спросил я.
– В банк на Никольскую.
На Никольской Шаляпин, молодой человек и я вошли в банк. Вскоре молодой человек крикнул солдатам:
– Сюда!
И солдаты стали выносить в грузовик небольшие, но тяжелые ящики, держа их вчетвером. Погрузка длилась довольно долго. Мне надоело ждать Шаляпина, и я ушел…
Он не пришел в тот день ко мне. А через день я узнал, что он уехал в Петербург, и я долго ничего о нем не слышал. Еще через некоторое время жена его, навестив меня, сказала, что он уехал на немецком пароходе из Петербурга за границу… <…>
Однажды архитектор Василий Сергеевич Кузнецов, засидевшись поздно у меня и боясь возвращаться домой – на улицах грабили, – остался ночевать. Ночью, в четыре часа, раздался звонок. Кузнецов, одетый в егерскую фуфайку и кальсоны, отворил дверь. Ввалилась толпа матросов с винтовками. Один из них спросил:
– Золото у вас есть, товарищ?
– Золото? – рассмеялся Кузнецов. – Золото есть… в нужнике.
Я тоже вышел к матросам. Один из них сказал:
– У вас, говорят, товарищ Коровин, Шаляпин был. Мы его петь к нам хотели позвать. Вот видать, что вы нас не боитесь. А то, куда ни придем, все с катушек падают, особливо барыни. Бзура, – обратился он к другому матросу, – съезди, подбодри-ка белужки с хренком, да балычка захвати, да «Смирновки» не забудь. Угостим товарища Коровина.
Он пристально посмотрел на Кузнецова и, обернувшись ко мне, сказал:
– Да ты врешь. Ведь это Шаляпин.
Кузнецов, который был огромного роста, от души смеялся <…> Матросы смеялись тоже:
– Вот это товарищи, это народ. Артисты потому.
Потом пустились в пляс, припевая: «Чики, чики, / Щикатурщики!»
Вдруг – переполох.
– Едем! – вскричал вбежавший матрос. – Едем скорей, Петровский дворец грабят!
– Ах, сволочи! Прощай…
На ходу один приостановился перед Кузнецовым и пригрозил кулаком:
– А врешь, ты – Шаляпин! Погоди, попадешься на узкой дорожке. Царю пел, а матросам не хочешь!.. – и побежал вслед за остальными.
Месяца через два после отъезда Шаляпина ко мне пришел какой-то красивый человек с наганом за поясом и, затворив двери, тихо сказал:
– Я вас знаю, а вы меня не знаете. И не надо. Поезжайте за границу, и скорей. А то не выпустят. Послезавтра выезжайте. Я вас в вагоне увижу.
Я поехал к Малиновской, которая управляла государственными театрами. Она мне сказала:
– Поезжайте. Вам давно советовал Луначарский уехать.
На Виндавском вокзале меня, сына и жену посадили в вагон с иностранцами. Проехав несколько станций, я увидал того человека, который у меня был утром. Он не показал вида, что меня знает. А когда наступила ночь, мой неизвестный благодетель подошел ко мне и, наклонившись, тихо сказал:
– Какие у вас бумаги?
Я отдал ему бумаги, которые у меня были.
– Не выходите никуда из вагона.
Недалеко от границы он позвал кондуктора, и тот взял наши чемоданы. Поезд шел медленно, и я заснул. Когда я проснулся, чемоданы были снова на месте. Поезд подходил к Риге.
Я вышел на вокзал. Было раннее утро. Ноябрь. Я был в валенках. Носильщик проводил нас пешком до гостиницы.
Своего благожелателя я больше никогда не видал. А бумаги, взятые им у меня, нашел в Берлине, разбирая чемодан, под вещами, на дне.
Первая встреча в Париже
Мой сын простудился и заболел сильным плевритом.
Я писал небольшие эскизы для балета и театральных постановок. Их у меня быстро приобретали.
Как-то утром я получил от Шаляпина письмо следующего содержания:
«Париж, 1923, сентябрь
Костя! Дорогой Костя!
Как ты меня обрадовал, мой дорогой друг, твоим письмишком! Тоже, братик, скитаюсь. Одинок ведь! Даже в 35-этажном американском Hôtel’е, набитом телами, – одинок.
Как бы хотел тебя повидать, подурачиться, спеть тебе что-нибудь отвратительное и отвратительным голосом (в интонации). Знаю и вижу, как бы это тебя раздражило! А я бы хохотал и радовался – идиот!.. Ведь я бываю иногда несносный идиот – не правда ли?
Оно, конечно, хорошо – есть и фунты, и доллары, и франки, а нет моей дорогой России и моих несравненных друзей. Эх-ма! Сейчас опять еду на «золотые прииски», в Амер., а… толку-то!
А ты? Что же ты сидишь в Германии? Нужно ехать в Париж! Нью-Йорк! Лондон! Эй, встряхнись! Целую тебя, друже, и люблю.
Как всегда, твой Федор Шаляпин».
Я не мог поехать в Париж, так как сын был сильно болен. Приехав в Гейдельберг, остановился в гостинице в лесу, неподалеку от Брокена, а вечером, идя по коридору гостиницы, увидел перед собой Горького. Он тотчас же попросил меня зайти к нему.
– Вот, пишу здесь воспоминания, – сказал он, – хотел бы их вам прочитать.
Я пришел к Горькому вечером. С ним был сын его Максим, жена сына и его секретарь[46]. Горький читал свой рассказ «Мыловар», потом «Человек с пауком» и еще «Отшельник». Он был в халате с тюбетейкой на голове.
– А где Федор? – спросил Горький.
– В Париже. Я получил от него письмо.
Горький к нам присоединялся, когда я выходил гулять с сыном по лесу. Но нам не давали остаться наедине: тотчас же, как из-под земли, появлялись жена Максима и секретарь Горького.
Осенью доктора посоветовали мне увезти сына на юг Франции или Италии. И я, приехав в Париж, увидел наконец Федора Ивановича. У него был свой дом на авеню д’Эйлау.
Шаляпин был настроен мрачно. Показывал мне гобелены, которые вывез из России, несколько моих картин, старинное елизаветинское серебро. Он собирался ехать в Америку, в которой ранее провел уже почти год. Я рассказал ему, что встретил Горького в Гейдельберге <…> Настроение за столом было тяжелое. Я никогда не видал Шаляпина в России в столь мрачном настроении. Что-то непонятное было в его душе. Это так не сочеталось с обстановкой, роскошью, которой он был окружен!.. Сидевшие ранее за столом его дети – все молча ушли.
– <…> Я еще покажу… Ты знаешь женщин? Женщин же нельзя любить! Детей я люблю. – И Шаляпин, вдруг наклонив голову и закрыв лицо руками, заплакал. – Как я люблю детей!..
– Иди, Федя, спать. Пора, поздно. Я иду домой.
– Оставайся у меня ночевать, куда тебе идти?..
– Мне утром надо по делу.
Странное впечатление произвел на меня Шаляпин за границей. В нем не осталось и следа былого веселья.
Дегустатор
Болезнь моего сына заставила меня уехать на юг. Я почти год жил на берегу моря – в Вильфранш.