– Нет, не слыхал, не знаю.
– А я слышал, что он умер. Кто это мне сказал, не помню.
– А Обухов?
Шаляпин вдруг рассмеялся.
– Ты помнишь, как я над ним подшутил?..
Обухов был управляющим конторой московских императорских театров. Однажды Шаляпин, придя ко мне в Москве, принес с собой арбуз, взял у меня краски (темпера) и выкрасил его в темный цвет. Арбуз обрел вид темного шара. Шаляпин принес с собой еще и коробочку, в которой были так называемые «монашки» – их зажигали, и они долго курились, распространяя приятный запах. Такую «монашку» Шаляпин вставил в верх арбуза.
Когда «грим» был готов, Шаляпин отправился в контору императорских театров, положил арбуз в кабинете Обухова на письменный стол и зажег «монашку». А сам уселся в приемной как проситель.
Явившись на службу и найдя в своем кабинете дымящуюся «бомбу», Обухов опрометью бросился вон. Вся контора всполошилась, все выбежали вон. Вызвали полицию.
В разгар переполоха Шаляпин разрезал бомбу… Все смеялись. Обухов старался скрыть недовольство и с упреком сказал Шаляпину:
– Вам, Федор Иванович, все допустимо.
А Шаляпин всю неделю хохотал.
– А знаешь ли, – сказал, помолчав, Шаляпин, – живи я сейчас во Владимирской губернии, в Ратухине, где ты мне построил дом, где я спал на вышке с открытыми окнами и где пахло сосной и лесом, я бы выздоровел <…> Как я был здоров! Я бы все бросил и жил бы там, не выезжая. Помню, когда проснешься утром, сойдешь вниз из светелки… Кукушка кукует. Разденешься на плоту и купаешься. Какая вода – все дно видно! Рыбешки кругом плавают. А потом пьешь чай со сливками. Какие сливки, баранки! Ты, помню, всегда говорил, что это рай. Да, это был рай. А помнишь, ты Горькому сказал, что это рай. Как он рассердился. Герасим жив?
– Нет, Федя, Герасим умер, еще когда я был в Охотине.
– Посчитать, значит, нас мало осталось в живых. Какая это странная штука – смерть. Неприятная штука. И тайная. Вот я все пел. Слава была. Что такое слава? Меня, в сущности, никто не понимает. Дирижеры – первые. В опере есть музыка и голос певца, но еще есть фраза и ее смысл. Для меня фраза – главное. Я ее окрыляю музыкой. Я придаю значение словам, которые пою, а другим все равно. Поют точно на неизвестном языке. Показывают, видите ли, голос. Дирижер доволен. Ему все равно тоже, какие слова. В чем же дело? Получается скука. А они не хотят понять. Надоело. Вот Рахманинов – это дирижер. Он это понимает.
Вот я выстукиваю иногда такт. Ты думаешь, что это мне приятно? Я вынужден. Иначе ничего не выходит. А говорят – я придираюсь. Я пою и страдаю. В искусстве нет места скуке. А оперу часто слушают и скучают. Жуют конфеты в ложе, разговаривают. Небось, когда я пою, перестают конфеты жрать, слушают меня. Ты знаешь, кто еще понимал искусство? Савва Мамонтов. Это был замечательный человек. Он ведь и пел хорошо. И ты помнишь – как его? – Врубель был такой.
– А ты с милым Мишей Врубелем поссорился.
– Он же был этакий барин, капризный. Все, что ни скажу, все ему не нравилось. Он мне сказал: «Вы же не певец, а передвижная выставка, вас заела тенденция. Поете „Блоху“, „Как король шел на войну“ – кому-то нравиться хотите. В искусстве не надо пропаганды». Вообще, сказать тебе должен, что я его не понимал и картины его не понимал. Хотя иллюстрация к «Демону» – замечательная. Странно, я раз сказал ему, что мне нравится его «Демон», которого он писал у Мамонтова, такой, с рыжими крыльями. А он мне ответил: «Вам нравится – значит плохо». Вот, не угодно ли? Савва Мамонтов его тоже не понимал… А то за обедом: после рыбы я налил красного вина. Врубель сидел рядом. У Мамонтова был обед, еще Витте тогда был за столом. Он вдруг отнял у меня красное вино и налил мне белого. И сказал: «В Англии вас бы никогда не сделали лордом. Надо уметь есть и пить, а не быть коровой. С вами сидеть неприятно рядом». Ведь это что ж такое? Но он был прав, я теперь только это понял. Да, Врубель был барин.
– Да ведь ты сам сейчас барин стал. Украшаешь себя и вина любишь дорогие.
– Нет, я не барин. Скажу тебе правду – в России я бы бросил петь и уехал бы в Ратухино, ходил бы косить и жил бы мужиком. Ведь я до сих пор по паспорту крестьянин – податное сословие. И все дети мои крестьяне, а я был солист его величества. Теляковский недоумевал: у меня не было чина, а он хотел, чтобы я получил Владимира.
Когда я пел Бориса в Берлине, в ложе был Вильгельм. В антракте мне сказали: «Кайзер вас просит в ложу». Вильгельм меня встретил любезно и попросил сесть. Я сел. Он сказал: «Когда в России талант – это мировой талант. Скажите, Шаляпин, какой вы имели высший орден в России?» – «Бухарская звезда», – ответил я. «Странно, – сказал Вильгельм и, протянув руку к стоявшему сзади генералу (вероятно, это было заранее условлено), отцепил у него орден и пришпилил мне на грудь. – Позвольте вас поздравить, теперь вы – фон Шаляпин, вы дворянин Германии». А здесь я получил «командора»…
В уголках губ Федора Ивановича была грустная усмешка.
Последняя встреча
В Париже Шаляпин, прощаясь со мной, сказал:
– Ну, прощай. Ты где живешь? На Балчуге? Ах, я и забыл, что мы не в Москве, – как чудно! Когда я вижу тебя, я всегда живу душой в России. Я к тебе зайду. Это у Порт Сен-Клу…
Кажется, в конце февраля, выходя из дому, я увидал на дворе, возле консьержа, Шаляпина.
– Ах, вот ты! – сказал он. – Пойдем в кафе.
Он шел усталой походкой.
– Я что-то захворал, – сказал он. – Как-то здесь тяжело, – показал он на грудь, – вроде как камень лежит. Это началось там, в Китае. Я ведь в Китай ездил. В сущности, зачем я ездил – не знаю.
Вид у Шаляпина был очень больной. И он все вздыхал.
– Борис и Федор в Америке, – сказал он про сыновей. – Тебе они не пишут?
– Борис не пишет, а Федя – молодец. Ты знаешь, он играл в пьесе «Товарищ» главную роль, этого князя, который поступил лакеем. Играл на английском языке, и о нем превосходно написали.
– Да что ты? А я и не знал. Я все удивляюсь, отчего они все хотят быть артистами. Дочери мои. Отчего не просто так, людьми, как все? Ведь в жизни артиста много горя.
Он вздохнул.
– Ты знаешь ли, мне не очень хорошо здесь, – Шаляпин вновь показал на грудь. – Я пойду.
Мы вышли из кафе и подошли к спуску в метро.
– Возьми автомобиль, – сказал я.
– Зачем автомобиль? Ведь это огромные деньги.
И он спустился в метро. Во всей фигуре его был какой-то надлом.
Я долго не мог уснуть в эту ночь. Образ больного Шаляпина стоял передо мной.
Проходила в воспоминаниях прошлая жизнь. Я видел его там, в России, когда он спал в моей деревенской мастерской на широкой тахте. Около него спал Феб – моя собака, которая нежно любила Шаляпина. Собаки вообще любят веселых друзей. Их радует дружба людей. Помню, глядя на спящего Шаляпина, я подумал: «А ведь это гений»… Как сладко спал этот русский парень – Федор Шаляпин.
Живя много в России в деревнях, я встречал не раз парней деревенских. В их смехе, удали, веселье, разгуле было то же, что в Шаляпине. Помню, когда я строил дом, один из плотников, молодой парень высокого роста, вечером после работы сорвал ветку березы и ходил взад и вперед около сарая, отмахиваясь веткой от комаров. Ходил и пел. И лицо было задумчиво так же, как у Шаляпина. Он пел про Дунай, про сад, про горе-горюшко. И видно было, что он где-то там, где Дунай и где горе-горюшко.
Я долго смотрел на него. У него был дивный голос – тенор. И я подумал: говорят, что больше не будет такого артиста, как Шаляпин. Но так ли это?.. Может быть, и родится. Но будет ли та среда, которая поможет любовью и вниманием создаться артисту?
Помню, когда пришел Серов, я сказал ему:
– Посмотри, как спит Федор, лицо какое серьезное. И во сне даже Грозный. Лицо гения, посмотри.
– Пожалуй, – ответил Серов, – есть в нем дар и полет, но все это перемешано со всячинкой. Давеча пишу я здесь с краю у леса, где сарайчик. А он подошел ко мне и сел. И вдруг говорит: «Вот здесь всё леса и леса, есть крупный лес. Я хочу скупить леса и торговать. Ты как думаешь, Антон?» – «Что ж, говорю, как вашей милости угодно. Торгуйте». – «Да ты не смейся. На лесе-то побольше наживешь, чем на пении». Вот ты и возьми! Как это у него все вместе перепутывается.
Помню – в эту минуту отворилась дверь, и чей-то голос крикнул:
– Господин барин, к вам Глушков приехали.
Шаляпин проснулся и сел на тахте, протирая глаза.
– Господин барин, – повторил Серов, – к вам Глушков приехали.
Шаляпин расхохотался.
– Разбудили! Глушков? Что ему надо? Ну, зови сюда. А я какой-то сон видел: будто я в Питере, в номерах Мухина. И так рад, что один. Самовар у меня на столе, баранки положил на конфорку, чтобы согреть, пью чай и ем баранки с икрой, а потом иду спать. Гляжу на постель и вижу – кто-то под одеялом шевелится. Думаю – что такое. Хотел уйти. Вернулся. Посмотрел – под одеялом женщина. А тут этот орет: «Глушков приехал!»… Разбудил меня. Теперь я и не знаю, кто эта женщина: лежала спиной ко мне, лица-то я не видел.
Глушков, сняв картуз, остановился перед Шаляпиным. В глазах у него была мольба.
– Вот что, Глушков, – сказал Шаляпин. – Лес, что же мне лес, зачем? Грибы собирать? Я ведь не промышленник. Торговать не собираюсь. Мне, в сущности, не надо. Так куплю. Я сказал тебе цену. Как хочешь. Ты не соглашаешься. О чем говорить? Надоело.
– Как согласиться, Федор Иванович! Немысленно! Каждый раз – вот уж год – торгуетесь. Всё менее и менее даете. Это дровяники мне более давали.
– Так отдавай дровяникам.
– Так вы же сами говорили: «Не отдавай, Глушков, барышникам»! Я теперь отказал всем, а вы в неохоту вошли. И мне теперь с ними назад подаваться надо. Они тоже в каприз войдут. Беда! Я скину, Федор Иванович, ежели на чистые деньги только.
– Денег у меня нет – векселя дам.
– Помилуйте, куда ж я с ними денусь? На учет уйдет. Вот ведь этакое дело вышло, сами говорили.