– Как собаку!
Но дуэль не так-то проста. Секундантов надо, но никто не идет. Обедают, пьют водку, а потом говорят Кузнецову:
– Ты сам скрепил.
Никак нельзя секундантов найти.
– Теперь я понял, что такое друзья, – говорил Кузнецов. – Вот – секундантов нет!
– Да ведь ты скрепил, – говорили ему.
– Что ж, что скрепил. Что из этого?
– Тебе бы не скреплять, – советовали приятели. – Ты бы его на месяц за оскорбление личности посадил. Мировой бы судья присудил.
– Позвольте, – говорил приятель Коля. – Я присяжный поверенный. Извините, оскорбления нет, это личное мнение.
– Какое личное мнение, – сердился Кузнецов. – Позвольте, «дурак» – это не оскорбление? Чего же тогда еще?
Шли дни в обсуждении прискорбного случая, думали как смыть обиду. Вася Кузнецов похудел и раздражался.
– Позвольте, – горячился он. – Напиши он просто – «дурак Кузнецов». Это одно. А он написал – «директор». Вот что… За это я его пристрелю или он у меня в кандалах по Владимирской дорожке потанцует пешком тридцать тысяч верст в Нарым. Похудеет немножко.
– Ведь он все же был твоим другом, – уговаривают его. – Подумай.
– Мне нечего думать, – кричал Вася. – Или дуэль, или пускай прокурор подумает. Штрафная книга-то шнуровая, прошнурована и печать. Посмотрите-ка на печать – что там?
– А что там, Вася?
– Там герб, вот что. Георгий Победоносец. Поняли, чем пахнет?
– Это верно, – сказал адвокат Коля Курин. – Там он на коне топчет змия. Верно, что герб.
– Ага! Поняли?.. Это дельце-то какое? Политическое!
И Вася прищурил глаз, смотря пристально.
– Ну, это ерунда. Почему политическое? И что ты, Вася, так сердишься? Ведь это просто бестактная выходка спьяну. Брось сердиться.
– А что он, не видел, куда писал? Это ведь не на заборе писать!
– Да, это верно, на заборах черт-те что пишут, – согласился адвокат Коля.
– Значит, или дуэль, или судиться будешь с Юрием?
– Обязательно. И дуэль, и судиться, – ответил Вася.
– Но когда ты убьешь на дуэли Юрия, кого же тогда судить?
Архитектор не ожидал такого вопроса и задумался.
– Действительно, выходит ерунда, – подтвердил тут Коля Курин.
– Я думаю дуэль после суда назначить.
– Да ведь Юрий в кандалах уйдет по Владимирской. Где же ты его догонишь?
– Это верно, – согласился Вася. – Это надо взвесить. Вот ведь какую историю устроил. Выхода нет.
Тут кто-то и научил архитектора Васю написать письмо Льву Николаевичу Толстому, «писателю земли русской». Вася очень обрадовался.
Письмо писали – сам Вася и адвокат Коля Курин, а обсуждать написание поехали к адвокату Гедиминову. Гедиминов был другом артистов, Хлебосолом и знаменитым адвокатом-оратором. Он пригласил обиженного Васю и всех друзей к себе, принял запросто, в халате. Гедиминов – кудрявый брюнет большого роста, с красной физиономией.
За роскошным обедом обсуждался вопрос, как писать Толстому. Прежде всего – писать ли «ваше сиятельство», «граф» или как? Вася достал из кармана черновик письма, который он написал, и прочитал: «Обращаюсь к светлому уму великого писателя, поставленный в трудную минуту жизни ссорой с другом в сверхъестественное положение. Беру на себя смелость беспокоить вас дать совет, хотя дело, о котором пишу вам, вышло по пьяной лавочке, но все же…»
– Нельзя, нельзя «по пьяной лавочке», – закричали кругом. – Он все же граф.
– А почему, – протестовал Кузнецов. – Он сразу поймет все, он всю Россию насквозь видит.
В это время распахнулась дверь и появился композитор Юрий Сергеевич. На его круглом, как блин, лице открылся маленький ротик, и он сказал, обращаясь к Васе:
– Дубина ты стоеросовая. Хорош, нечего сказать!
Гедиминов встал и, сверкая глазами, горячо заговорил:
– Прошу вас, у меня… Я не позволю… Какое ты право имеешь писать в общественном месте? Это ведь не дома. Степень обиды, как нарушение права, юриспруденция не позволяет.
– Ну, завел ерунду, – перебил его Юрий. – Я ничего не писал.
– Как не писал? – спросили все. – Как! А кто же?
– А черт его знает кто! – говорил Юрий. – Должно быть, этот… сосед по ужину…, которому я предложил внести за меня штраф, – он из Одессы, баритон, фамилия… фамилия какая-то греческая. А где он теперь – я не знаю.
Вскоре друзья помирились и под руку ходили вечером в Литературном кружке. Чтоб видели, что помирились. Много пировали, много говорили, объясняли.
Но кто же грек-баритон в Одессе? Нашелся один, который знал его.
– Я знаю, – говорил, – это Ахвертино!
– Как Ахвертино? Его не было при этом! Да он, хотя и поет, но не баритон.
– Позвольте, – сказал кто-то, – вот он сидит, видите, за столом. Сейчас спросим.
Вася прямо подошел к компании, где сидел Ахвертино, и строго спросил:
– Это вы изволили писать в штрафной книге?
Тот быстро ответил:
– Да, я, а что?
– Как что? Оскорбление!
Ахвертино уверял, что «нет». Тогда все пошли смотреть штрафную книгу. Читают: «Вношу три рубля в подтверждение того, что директор Кузнецов – чудак». Видно было, что кто-то переправил слово «дурак».
Кузнецов кричал:
– Я не позволю, это – подлог, уголовщина! Под суд!..
Тогда Ахвертино, серьезно и деловито согласившись с ним «в вопросе о криминале», предложил, подав ему перо, написать слово, как оно было прежде.
Долго держа перо, директор Вася смотрел на штрафную книгу, потом на Ахвертино, наконец, быстро написал: «Остаюсь при особом мнении» – и расписался.
Все сказали:
– Вот это умно… Молодец, Вася, ловко ты это…
И Вася Кузнецов вновь повеселел и при встрече говорил:
– Что, взяли? Кто теперь-то в дураках ходит: кружок или я?
Магистр Лазарев
В Москве были замечательные люди, ученые, всесторонне образованные люди, высокой души, большого сердца, притом оригиналы и чудаки.
На семнадцатом году моей жизни, помню, когда была жива еще моя мать и брат Сергей и я учились в Школе живописи, ваяния и зодчества, как-то я почувствовал, что у меня сильно заболело горло. Была зима. И брат мой Сергей пошел искать доктора. Жили мы в то время у Сухаревой башни, в Колокольниковом переулке, в маленькой бедной квартире, окна которой приходились вровень с землей. Неподалеку от Колокольникова переулка, у церкви, был дом-особняк. Вот в подъезде этого дома жил доктор Лазарев. На дверях была прибита медная дощечка, на которой было написано: «Доктор медицины. Горло, ухо, нос».
Лазарев вошел ко мне в пальто нараспашку, во фрачном жилете, в белоснежной рубашке и белом галстуке. Огромного роста блондин, с голубыми глазами. Большие красные руки выглядывали из рукавов пальто. Войдя, он пристально посмотрел на меня, а потом на стену, на которой висели приколотые кнопками мои летние этюды и рисунки с натурщиков.
– Это ваша работа, картины? – спросил доктор.
– Мои, – ответил я.
– Очень плохо, – сказал доктор и, обернувшись, взял стул и сел против меня.
– Да, вы правы, – сказал я. – Плохо. Я не люблю их, я никак не могу достигнуть света.
– Скажите «а-а», – приказал доктор.
– А-а…
– Громче.
– А-а, – громче повторил я.
Доктор встал, написал записку и послал брата к нему на дом принести оттуда что-то, по записке. Он сидел против меня и молча смотрел.
– Горло у меня болит, – говорю я, – как больная трубка, и сильно болит. Доктор, посмотрите, пожалуйста, горло.
– Да, болит, – ответил он. – И сильно, но мне смотреть не надо.
– Как же, – говорю я. – Может быть, у меня дифтерит?
– У вас дифтерит и есть.
– Вы же не видали, – говорю я взволнованно. – А может быть, скарлатина?
– У вас и скарлатина, – сказал доктор.
«Вот так история, – подумал я. – Странный доктор, не смотрит горла».
– Вы же не видели, – говорю я, волнуясь. – А может быть, жаба у меня?
– У вас и жаба, – равнодушно подтвердил доктор.
Вернулся мой брат. Принес склянку какой-то жидкости и большую связку ваты. Я смотрел на доктора с испугом. Он взял вату, смочил ее жидкостью и велел брату вытереть себе руки этой ватой. Он вытер мокрой ватой и ручки дверей. Сказал брату:
– Вам быть в этой комнате нельзя. Он болен.
И моей матушке сказал тоже, что входить ко мне нельзя.
– Сегодня ночью у него будет сильный жар.
Он подошел ко мне, поднял рубашку и, приложив ухо к сердцу, долго слушал. Потом принес стол из другой комнаты, поставил около меня. Достав чистую скатерть, постелил на стол. Сказал:
– Я через час приеду…
И уехал.
«Как все странно, – подумал я. – Странный доктор. У меня и жаба, и скарлатина, и дифтерит. Что ж, как же это?»
Ровно через час он вернулся.
Принес корзину, развернул ее, вынимал оттуда и ставил на стол: банку зернистой икры, большой кусок белорыбицы, жареную пулярку, какое-то желе, компот, бисквит, сбитые сливки, моченые вишни и яблоки, чернослив. Он поставил передо мною тарелку – а также и перед собой, – сел напротив, положил мне огромный кусок белорыбицы и сказал:
– Кушайте.
А сам, сидя напротив меня, ел с хлебом сардинки и смотрел на меня. Я ел послушно, но сказал все-таки доктору:
– Я не могу, это так много. Я никогда столько не ел.
– Тсс… – сказал доктор. – Потрудитесь кушать все. Нужно топить печку.
– Какую печку? – спросил я.
– Печку вашего организма.
Я ел насильно икру, пулярку, моченые яблоки, чернослив, но хлеба мне доктор не давал. Я никогда не видал, чтобы кто так много ел, как доктор напротив меня.
– Кушайте, – все говорил он и накладывал мне все больше и больше.
– Но я не могу…
– Нельзя-с. Потрудитесь кушать. – И он накладывал на тарелку сбитые сливки.
Я ел, но чувствовал себя плохо. Доктор встал, собрал со стола все, положил в корзину, потом сказал:
– Сегодня у вас будет температура, жар. И так как вы художник, особенный человек, то вам необходима красота. И сегодня перед вами здесь будет красавица, такая красавица! Я приеду в десять часов. Без меня ничего не пить, ни воды, ни чаю, словом, – ничего.