– Из «Обрыва», – поправляет красавица.
– То есть – из романа Тургенева или Гончарова, все равно, – не смущается доктор.
Сквозь звуки рояля, пения и песен на лугу, я слышу шепот моей новой дамы.
– Пойдемте, я вам покажу комнату.
Ну и жизнь была… Только где вы, прекрасные мои дамы? Где и вы, актриса моя, Вера из «Оврага»?
Не знаю, которым по счету, но все же и я ведь был вашим… утопленником.
Толстовцы
Близ города Рузы, Московской губернии, жил я летом у приятеля своего, крестьянина Комаровского. По приезде к нему в глухую деревню увидел я по другую сторону небольшой речки деревянный дом-усадьбу, стоявший на возвышенности. Позади усадьбы был большой сад, а от крыльца спускались к реке тропинки. По этим тропинкам шли люди. Они несли ведра к речке и, набрав воды, уходили к небольшой деревне, поблизости от дома, где я остановился. Люди были в поддевках и рубашках, похожие на крестьян, но в шляпах, – самый характер их внешности был какой-то другой, не крестьянский.
– Что это за люди? – спросил я у Комаровского.
– Толстовцы, – ответил он. – Они здесь живут, в доме-то. Сняли на лето и живут. Их человек тридцать пять, все молодые, и девицы. Воду носят в деревню, помогают крестьянам в труде. Они – кто их знает? – молчаливые. Живут дружно, не пьют, не курят. Тихие. Да крестьяне не больно их любят. Я-то хорошо не знаю. Так, люди молодые, учащиеся, а летом в деревне хорошо, дешево, ну и живут здесь…
Я писал с натуры красками. Сидел у речки. Берега ее покрыты ольхой. Лето. Вся небольшая речка в бочагах. Два крестьянина ловят рыбу. Ходят в воде по пояс, подводят сеть под кусты и бьют по ним палкой – батают, то есть выгоняют рыбу от берегов.
С того берега реки подошел один из толстовцев и, сказав «Бог в помощь», стал тоже бить палкой по берегу и по воде.
– Эва, ты… ты брось. Без понятиев пугать неча. Книжку читай, а рыбу пугать брось, – закричали ему рыбаки.
Толстовец ушел. Рыбаки вылезли и остановились около меня, смотрят, что я списываю. Раскуривают махорку.
– Что же вы его прогнали? – говорю я. – Он ведь помочь вам хотел.
– Уж больно одолели. Теперь маленько поотвадились, а то беда. Гляди ты, с утра в избу лезет. Печь топит, воду несет. Ну ладно, неси. А то вот пишет в книжку: сколько в доме народу, сколько пьешь воды, чаю, сколько кур, сколько кура пьет, собака тоже. Ну – чего? Печку тебе растопляет, дует – часа два. Глядишь, не горит. Что тут? Какое дело? Ну наши обложили их по трешнику в месяц, значит, за их работу. Да и то мало… Что выдумали – трудовая помощь, говорят… А девицы их тоже читать придут в избу. Читает, читает. Да, хороший они народ, только одолели очень. Беда!
– Это у них от жисти господской на разум вышло, – вставил другой рыбак. – Без дела-работы скучно жить. Вот и надумали трудовую подмогу, значит. Но только от этого много зря выходит. Лучше бы свое дело вели правильно.
– Где тут, – сказал первый. – Он хворостину два часа рубит: непривычный. А их граф, говорят, пашет и жнет все сам. И лапоть вяжет. Сам на своем обиходе живет, значит. А они покуда не обучились.
– Да, но ведь они хотят вам помочь! Люди хорошие, – возражаю я.
– Верно, так, все верно! Только вот помоги деньгами, а то – что? Только утеху свою над нами пытать. Деньгами – нет, тпру! За ягоду, яйцо – тпру, не дадут лишок, торгуются.
– Ну, озябли, – сказали рыбаки и пошли ловить рыбу дальше.
Меня обступила компания толстовцев. Молодые люди с длинными волосами и девицы.
– Можно ли посмотреть?
Подошли. В руках почти у всех книги. Все скромные и задумчивые. Девицы, когда я взглядывал на них, отводили глаза в сторону. На лицах ни у кого не было улыбки. Кавалеры имели вид «сурьозный», углубленный. Заметно было, что они все знают и еще что-то, чего не знают другие. Это чувствовалось и придавало им какую-то особенную властную важность.
– Позвольте вас спросить, – сказал один, – с какой целью вы пишете несудоходную реку?
– Речка эта очень красива, – объяснил я. – Заросла кустами, пышными, веселыми. Как прозрачны струи вод ее! Нравится мне, потому и пишу.
Толстовец встал в позу:
– Картины есть утешение праздных и сытых, – сказал он, – искусства идут, вразрез идее учителя. Например: музыка служит развращению праздных масс.
Когда он заговорил, все девицы, повернув к нему свои головки, выражали взорами поощрение. Когда же заговорил другой, они все повернулись к новому оратору и так же пристально и поощрительно его слушали. Это было как-то особенно характерно. Видно было, что ораторы влияли на них, и нравилось девицам все, что бы они ни говорили.
– Сомневаюсь, – вставил я, – чтобы Толстой думал так. Это отдает Калибаном…
Толстовцы посмотрели на меня вопросительно. Я пояснил:
– Калибан – это «Буря» Шекспира.
– Да, – ответил презрительно толстовец, – но Шекспира не признает учитель.
Как-то по весне следующего года Комаровский приехал ко мне в Москву, и в разговоре спросил, не был ли у меня толстовец.
Я удивился:
– А зачем ему приходить?
– Да неприятность вышла. На него три девицы подали в суд на содержание ребенка. Будто они от него родили. Ну он, сын богатого отца, очень боится, просил меня быть свидетелем, что с такими-то никогда я его вместе не встречал. К тебе хотел прийти. Девицы подали в суд – кто с кого, сколько. Женился кое-кто. Трудно разобрать, поди, дело такое.
– Не выдержали светлого учения, – говорю я приятелю.
– Да ведь мальчишки, молодые. Из них какой хочешь крендель пеки. Старших не слушаются. Грех один. Вот скопцы отчетливей работают… И чего только на Руси муки мученической бывает от учения этакого разного!
Дом честной
В июльский день, когда уже нивами полной и желтой ржи покрыты холмы и долы России, и синие васильки радостно мигают в ней, когда жужжат мухи, и раскаты далеких гроз носятся в небесах, и дождь свежит жаркий день, – я ехал на мельницу ловить рыбу удочкой. На мельницу глухую, в лесу, на реке Нерли. По краям, обросшим ольхой, ехал я в места, похожие на рай, и, право, это был рай земной – старая мельница. Вез меня знакомый крестьянин Иван Васильевич Баторин, человек хороший, рассудительный, серьезный, так сказать, настоящий крестьянин. Семейство большое, трое сыновей и трое дочерей. Сам он старший был в семье.
Ехали мы лугами… День, красота! По обе стороны овсы и рожь, и трава около проселочной дороги покрыта цветами кашки. Дикая рябина в цвету, в небе весело, синее оно, и кучами клубятся белые облака. Ах, как хорошо на свете жить, как хороши простые раздольные долины родины моей России!
– Ноне у нас праздник храмовой, – сказал Иван Васильевич, – Пречистая, приход-то наш. И я ездил, раннюю отстоял. Да вот потом к вам приехал.
– То-то, Иван Васильевич, – говорю я, – нынче ты нарядный. Картуз новый и рубаха голубая. Я думал – ишь принарядился! Так из церкви? Ну, поздравляю с праздником. Что же из дому уехал, поди у вас веселье сегодня?
– Да, в деревне праздник. Я-то не пью. Ноне угощение у нас-то. Да мне что! Завтра успею, завтра родня придет. Ну, а ноне я с вами поехал. Тоже повадно с вами-то. Я ведь любитель погулять этак по охоте.
– Тпру!.. – остановил вдруг лошадь Иван Васильевич. – Слепень одолевает.
Он слез с тарантаса и стал поправлять подпругу и дугу.
За ним и я вылез из тарантаса и сел на бугорке у дороги. В это время подошел к нам прохожий. Я узнал в нем крестьянина той же деревни Павла. Поздоровались. Павел попросил как-то у меня работы – послужить, зимой ведь дела нет в деревне, – и я устроил его дворником в Москве. Человек он был кроткий и робкий. Как спросишь его что-нибудь, раньше, чем ответит – поднимет плечи и переступает на одном месте, потом уж говорит.
– Откуда идешь, Павел? – спросил я.
– Да вот с карьера, от мастера железнодорожного, – показал он на длинные расчетные книжки, которые держал под мышкой. – За подписями еду в деревню, подписи набирать.
– Какие подписи?
– Какие! Мошенство, вот какие. Так значит: кто грамотный и пишет – такой-то, ну и получает за это десять копеек. Вроде как он работал, выходит. А он и на карьере-то не был, и на ремонте не был. Остальное получает главный мастер. Наживает. Конечно, плутовство одно. Ну что ж – посылают…
– Но ведь это мошенничество? – говорю я.
– Вестимо, плутня. Да кто скажет? Гривенник получает ни за что. Нешто скажет!
Мы сели в тарантас, поехали дальше.
– Хорошо было сегодня в Пречистом, – обратился ко мне Иван Васильевич. – Певчие были, облачение новое, боголепие.
– Что ж, Иван Васильевич, певчие были, молитвы пели по случаю праздника храмового-то?
– Да, всякое разное пели.
– А ну, какие молитвы?
– Как сказать, Кинстинтин Ликсеич, ведь не упомнишь.
– Но все же, что-нибудь торжественное?
– Все вполне хорошо, только не по-нашему.
– Как не по-нашему?
– Нет, верно. Вот поют «аллилуйя, аллилуйя, двери, двери», а чего это – неведомо. А один на станции этак говорит мне: «Новую молитву знаешь?», а я говорю: «Какую?» А он говорит – новая молитва: «Отыми у всех, Господи, отдай мне».
– Кто это тебе сказал? Что ты? Это тебе нарочно.
– Да вот, нарочно! А он говорит – есть…
– Удивил ты меня, Иван Васильевич, нешто можно такой молитве быть? Совсем ты чудное говоришь, даже странно слушать.
– Верно, я-то неграмотный, а вот этот-то человек, что встречный, Павел этот – ах, скажу вам – грамотный, но беду дому нашему сделал вот какую! Сестру мою через него в молодости в землю отдали. Вот какой человек. Глядеть-то тихий, а лиходей. Вот, – продолжал он, у нас в деревне, по осени повадные вечером собираются в избе – парни, девки. Ну – и танцы, гармонь, пряники, угощения. Моя сестра на возрасте, семнадцати годов. И она на повадные ходит, как и все прочие. Но вот отец Павла посылает сватьев. Значит, за Павла сестру мою прочат. Да Павлово дело крестьянское слабо. Он все больше по станции да по службе норовит. Не крестьянин он. Лошадь плохая, коровы нет, хозяйства нет настоящего. Значит – отказ. И просватали ее в Покров за вдовца, человека крепкого, молодого еще, двадцати шести годов, богатого крестьянина. Все как надо, свадьбу сыграли богатую. Гостей что было!.. А через ночь одну он и подъезжает к дому нашему тройкой и входит с женой-то в дом к нам. Мы все обедаем. Вошел, перекрестился, за руку ее берет, ставит посреди горницы и говорит: «Берите ее себе, – говорит, – мне такой в жены не надо. Она порчена». Сел на тройку и уехал. В эту ночь-то у нас крыльцо все дегтем крашено, прямо вся деревня видит. Понять надоть, чего тут! И кто той чести рад. Спасибо этому-то, что встретили! Вот этому-то тихому крестьянину, грамотному.