Воспоминания крестьян-толстовцев. 1910-1930-е годы — страница 3 из 102

и вперед резец.

Мне хотелось поговорить с рабочими, и я шел и приглядывался и остановился у одного, кто показался мне попроще и подобрее. Он заметил меня, поздоровался, наклонил голову, и мы заговорили. Здесь можно было говорить, а в нашем клепальном цехе разговор понимали только по движению рук и выражению лица, даже самый сильный крик в ухо не давал результатов. У нас стояли огромные, собранные котлы, и их клепали разогретыми заклепками в две кувалды по обжимке в клещах, от которых исходил такой грохот, что рабочие становились совсем глухие и, даже выйдя из цеха, еще долго не слышали. Здесь было тихо, мы заговорили, но его позвали, и я ушел к себе. Я хотел переходить на работу в токарный цех, но наутро меня вызвал начальник цеха и предложил работать слесарем. я согласился, и он дал мне пробу: сделать циркуль. Я сделал. Начальник подозвал трех инструментальщиков и спросил, какова моя работа? Какого разряда она стоит? Старший инструментальщик сказал, что я достоин получать тот же разряд, что и он, и два других подтвердили то же. Но начальник запротестовал: — Что же, если мы ему дадим сразу ваш разряд, а на тот год выше вашего?

— Пускай будет так, если он будет достоин этого, — сказали ребята, но начальник поставил меня разрядом ниже этих рабочих. Так я стал работать инструментальщиком со своими добрыми товарищами.

Иду на квартиру в счастливом радостном настроении. За воротами, по своему обыкновению, меня встречают маленькие дети сестры: один мальчик и три девочки, и радостно наперебой рассказывают мне свои дневные новости и события. Обычно мы радовались вместе их детским радостям, и я утешал, как мог, их кратковременные детские горести. Но на этот раз они были встревожены.

— Дяденька, приходил городовой, и тебе в колигардию велели, — говорили они, перебивая друг друга, заскакивая один перед другим и заглядывая своими тревожными глазами в мои глаза.

С грустью и сестра мне это сообщила. Я не знал деления чинов власти; как прежде, так и теперь не знаю; знаю только одно, что сущность власти во всех чинах и во все времена — одна, что они все смотрят на человека не просто, а недоверчиво, холодно и даже злобно, смотря по характеру попавшего во власть человека; само положение властвующего изменяет человека, требует от него такого отношения, а иначе, мягче вести себя с людьми, как с равными, нельзя — тогда не получается вся суть власти.

Не поэтому ли так встревожились дети? Не поэтому ли так погрустнела сестра? И я сам почувствовал что-то недоброе.

Начинаются мытарства мои

Вхожу в комнату. За столом направо сидит средних лет человек с круглым добрым лицом.

— Это вас вызывали?

— Да.

— Вы работаете в котельной?

— Да.

— Ну, тогда идите, отдыхайте, а мы сделаем все что нужно.

Я встал было уже выходить, как отворилась дверь сбоку и какой-то человек сказал: обождите.

Я стою и молчу, жду. После радостного оборота дела опять зашевелились во мне недобрые сомнения.

— Вы давно приехали сюда?

Я ответил.

— Почему уехали?

Я тоже ответил.

— У кого на квартире? — Тут вмешался первый и стал что-то тихо говорить ему. — Ну, тогда идите.

Я вышел в коридор, но меня опять позвали. Теперь их было за столом уже трое.

— Так ты недоволен той заводской властью? А ты знаешь, что ты военнообязанный и должен безоговорочно работать на том заводе, где за тебя ходатайствовали, работать на защиту нашей веры, царя и отечества? А ты вздумал предъявлять разные требования! Ты знаешь, к чему ты себя подводишь?

Я стоял, смотрел на него и молчал.

— А теперь скажи, почему ты не явился, когда тебя призывали? Или тоже нашел причину быть недовольным на военное начальство или на все государство? Ну, говори, почему не явился на призыв в солдаты?

— Мне только жалко каждого человека, и я не могу учиться убивать людей, — ответил я.

— А ты знаешь, что тебе за это будет?

— Я отвечаю перед своей совестью только за свои поступки, а за других я не отвечаю, у них у каждого есть своя совесть.

— Ты хочешь сказать, пусть с каждым человеком разделывается его совесть, а ты умываешь свои руки от всего, что будут делать с нами немцы? Будешь ждать действия их совести? Ты что, баптист? Евангелист? Или еще кто?

— Я человек и хочу руководствоваться своим разумом и поступать так, как подсказывает моя совесть.

— Ну, завтра мы еще поговорим с тобой, а пока отведите его, Богданов, в холодную.

А назавтра меня отправили в городскую тюрьму в г. Екатеринославе, где я просидел до февральской революции. Власти меня больше не вызывали и не спрашивали, им было не до меня, они чувствовали всё нарастающий, как бы подземный гул и ропот народный, вся их когда-то мощная власть сотрясалась и расползалась.

После революции

Вернувшись из тюрьмы, я опять пошел работать на свою работу. Жизнь кипела ключом, везде были разговоры, споры, но я в это время поступил в техникум и весь был поглощен учебой и лишь по выходным дням отдавал дань своему увлечению политическими текущими делами.

Средний брат мой погиб где-то на войне, но я не забывал его, и он был для меня авторитетом, как более развитой и начитанный. Поэтому у меня было слепое детское доверие ко всему, чем он увлекался. Я знал, что брат искал правду в политических партиях, и меня потянуло хорошенько узнать, а что же он любил? Не может быть, чтобы он ошибался. Я стал прислушиваться ко всему тому звону политическому, который, благодаря своей пустоте, грозно тарахтел и привлекал внимание. Я слышал, как все партии, одна перед другой, обещали необыкновенные благодеяния крестьянам и рабочим, каждая заманивала к себе, а ко всем остальным партиям относилась с ненавистью. Я взялся в первую очередь изучить ту партию, которая громче всех кричала о крестьянах, о свободной жизни: это были эсеры. Я стал посещать их притон, заваленный всякой печатной гадостью: газеты, журналы, листовки, книги разных авторов. Я стал просить книги читать на дом.

— Это можно, — сказали мне, — но только надо записаться. — Я записался и с головой окунулся во всё написанное, кипящее злобой, и я как ошпаренный выскочил оттуда. Но я еще верил, что есть другие благодетели для крестьян и рабочих, и пошел к большевикам и опять решил начать с книг. Здесь мне опять поставили такие же условия — запишись. Я записался и брал книги на дом и стал читать, но, к счастью моему, я скоро очнулся. Я увидел, что эти партии создали себе каких-то воображаемых крестьян и рабочих, которых очень возвеличивали на словах, а к живым людям относились, как и прежде относилась власть к рабочим и крестьянам, — на основе насилия, приказа и беспрекословного выполнения того, чего захотелось властителям или спасителям и благодетелям, как они себя считали. Ожегшись на партиях, добивавшихся власти над людьми, я пошел к анархистам, отрицавшим власть. К ним я всегда заходил свободно и просто. Ко мне здесь не предъявляли никаких требований, и я честно пользовался всей их литературой, которая меня обновляла своей высокой нравственностью и глубиною мысли.

У них я увидел новые произведения Л. Н. Толстого, которых я не только не читал, но даже и не слышал о них. В этом клубе я впервые увидел всего, во весь его рост, Толстого и его горячего соратника Владимира Григорьевича Черткова с его святым трудом по распространению учения Толстого и у нас в разных книгах, и за границей. И поэтому я это место назвал не политическим притоном, а действительно свободным клубом, где широко охватывается вся человеческая жизнь и освещается разумной мыслью, тем обновляя мир людской.

Зрелость мысли

Примерно в это время сложилось мое мировоззрение, понимание себя и своего отношения ко всему миру и жизни, то, что Толстой называет религией. Сложилось это мировоззрение из того, что я воспринял от других людей, и того, что глубоко сидело во мне бессознательно и что постепенно я сознавал.

Получилось так, что я родился в мире, когда человечество существовало уже миллионы лет и уже были выработаны крепко впитавшиеся в сознание людей формы жизни, разные церкви, партии, секты, научные и философские направления, государства, нации, экономические отношения и т. д., и мне оставалось только прирасти к какому-нибудь участнику этого готового и жить заодно с ним, но я сознавал в себе, кроме всего этого готового и уже омертвевшего, еще нечто живое, движущееся, разумное и свободное, и я стал разбираться. Я почувствовал в себе судью, способного верно и нелицеприятно, независимо ни от каких личных соображений и внешних положений, разбираться, что верно, что нет, что дурно, что хорошо.

И я стал искать и разбираться. В политических партиях, у политических деятелей я не нашел правды. Они вроде горячо любили народ и даже порой за это сами шли на самопожертвование, но любовь эта была фальшивая. Они любили каких-то выдуманных людей, а настоящих не считали ни во что. Для них люди были пешками в политической игре, в стремлении к власти над людьми, с чем я никак не мог согласиться, хотя это и прикрывалось хорошими целями — как будущее благо человечества.

К церкви я был совершенно равнодушен и отрицал всю их ложную веру, потому что хотя церковь и носила название христианской, но я понял, что их вера не имеет ничего общего с тем, чему учил Христос, и даже противоположна учению Христа. Непонятны мне были также и баптисты, и евангельские христиане, как и церковь, обожествляющие Христа и в то же время кладущие во главу угла своей веры грубое и даже библейское учение, не совместимое с учением Христа. Что-то дикарское и темное виделось мне в их обряде — есть мясо своего Бога и пить Его кровь. Нелепа была их вера, что человека спасает вера в какое-то искупление кровью Христа, когда я хорошо знал, что спасает человека только его горячее усилие не делать зла. Правда, я видел, что многие из сектантов ведут более нравственный образ жизни, что доказывает их нравственность, и я не винил их, что они не разобрались в том хитросплетении самого святого, что есть в учении Христа, с библейской дичью, преподносимой им их проповедниками. Не мог я принять и атеизм безбожие, потому что я ясно сознавал, что жизнь моя и всего мира идет не как-нибудь, а по своим строгим законам, созданным не л