Воспоминания — страница 13 из 72

— Ну, что, Толстая, как твои глаза? Посмотри на меня.

Сестра попробовала взглянуть, но тотчас же опустила веки…

— Не может, бедная моя! — сказала Елисавета Алексеевна и, быстро опустившись на колени, стала подглядывать под ресницы больной девочки.

И больше ничего не было. Но вообще добрая начальница такого унижения ее величества перед воспитанницей переварить никак не могла. И только что государыня уехала, m-me Вистенгаузен с целым синклитом классных дам пришла опять в лазарет сделать воспитаннице Толстой строжайший выговор за то, что она не хотела поднять глаза на императрицу и своим упрямством довела до того, что ее величество стала перед воспитанницей на колени… Назиданиям и морали не было конца… Лиза тогда, не понимая, в чем она провинилась, долго заливалась горючими слезами. И даже когда была уже взрослой девушкой, не могла без ужаса вспомнить про эту словесную над нею экзекуцию.

Кажется, мне было уже года три, когда m-me Вистенгаузен вдруг пришло в голову показать меня государыне Елисавете Алексеевне, которая обожала маленьких детей. До этого времени, если случалось, что в день приезда ее величества я явлюсь в училище, то меня с няней сейчас же спроваживали домой. Но раз, именно, в такой день, меня домой не прогнали, а напротив того, сама начальница отвела меня к Лизе в лазарет и внушительно мне сказала:

— Вот, сиди тут с сестрицей и веди себя хорошо. К нам сегодня приедет императрица, смотри же, при ней не шали! Будь умна!..

— А кто это императрица? — спросила я.

— Императрица — это наша добрая царица. Она не любит капризных детей.

Слово «царица» испугало меня. По страшным сказкам, которые рассказывала мне няня про злых цариц, я их сильно побаивалась. Только что начальница ушла, я со страха подлезла к Лизаньке под кровать. Вероятно, в суете этого никто не заметил, потому что меня оттуда никто не вытащил.

Государыня приехала и, как всегда, прежде всего вместе с начальницей обошла лазарет, осмотрела, обласкала больных девиц, а потом села на кресло около сестры моей и начала говорить с ней. Но каково было удивление Елисаветы Алексеевны, когда из-под кровати Лизаньки выползла маленькая девочка и прямо вскарабкалась к ней на колени.

Государыня начала целовать меня и с удивлением спросила:

— Чья это девочка? Какая прелесть!

(Я думаю, что теперь, в 74 года, мне можно это сказать про себя.)

— Это маленькая Толстая, сестра Лизаньки, ваше величество, — ответила m-me Вистенгаузен, совсем переконфуженная моим неприличным поведением, и строго сказала мне:

— Машенька, зачем ты спряталась под кровать?

— Я боюсь царицы! — прижимаясь к государыне, ответила я.

— Это ты меня боишься? — засмеявшись, спросила императрица.

— Нет, не тебя, я тебя не боюсь, ты не царица.

— А кто же я такая? — продолжала допрашивать меня Елисавета Алексеевна.

— Ты дама! — спокойно отвечала я.

— А царица разве страшная?

— Страшная! Она золотая!..

Начальница училища, должно быть, во время этого разговора не раз пожелала провалиться сквозь землю, но увидав, как императрица от всей, души хохотала, прижимала меня к себе и целовала, m-me Вистенгаузен успокоилась и сама начала смеяться. И после, рассказывая папеньке о моем первом знакомстве с императрицей, даже сказала:

— La petite a été charmante! Elie a fait rire Sa Majeste aux larmes… (Малютка была прелестна. Она заставила ее величество смеяться до слез.)

Вскоре я совсем подружилась с государыней. Помню как теперь, она носила меня на руках по училищу, не давала девицам мучить меня и прикрывала от них мои ноги своим синим бархатным распашным капотом. Все, все помню! Помню ее белые нежные руки с голубыми жилками. Помню ее самое: она была не полная, глаза у нее были добрые-предобрые, а на щеках у нее была точно красная сыпь. Сколько я теперь соображаю, Елисавета Алексеевна хороша не была, но, видно, я ее уже очень крепко любила, что тогда она мне казалась красавицей. Что я сама забыла про мои тогдашние проделки с добрейшей государыней, то помнили в училище все девицы и классные дамы, и в виде интересных анекдотов про милость ее величества к маленькой Машеньке Толстой рассказывали всем, кто хотел слушать. И многие подробности о моей детской бесцеремонности дошли до меня уже через «больших». Рассказывали мне, что я дошла до такой предерзости: приказывала просто императрице, какие мне привезти подарки.

— Привези мне картинок! Я свои все сломала, — раз сказала я ей.

— Какие тебе хочется картинки?

— Такие, как мне Яшенька Перфильев привозил…

— А кто это Яшенька Перфильев? — спросила Елисавета Алексеевна.

— Какая ты! Ты ничего не понимаешь… Ну, Яшенька Перфильев, Степашин брат!..

— А какие картинки он привозил?

— Картинки? Вот какие: так вот, знаешь, кораблик, а дернешь за хвостик, кораблик разломится, и там — все девочки, девочки… И все такие привозил! Дернешь за хвостик, а там что-нибудь и выскочит!..

И много таких картинок по моему велению привозила мне тогда императрица. Должно быть, я их все переломала, беспрестанно дергая за хвостик, а другие картинки (без движения) у меня в альбоме сохранились до сих пор, но они все очень сентиментального содержания: все на них жертвенники, факелы, пирамиды, пламенеющие сердца… И, должно быть, они обязаны своим с лишком семидесятилетним существованием только тому, что я тогда всем этим нежным прелестям не сочувствовала. Вот большая восковая кукла, которую привезла Лизаньке Елисавета Алексеевна, — это другое дело. Помню до сих пор, как мне хотелось эту куклу хоть немножечко подержать на руках… Но Лизанька мне до нее и дотронуться не давала.

При этом m-me Вистенгаузен показала всю свою начальническую справедливость. При кукле (чтобы одеть ее) был привезен целый картон разных красивых лоскутков, и между ними была положена совершенно новая малиновая турецкая шаль. Одно из двух, думается мне теперь: или государыня приказала положить эту шаль, чтобы ею можно было укрывать больную Лизаньку, или с целью, чтобы эта вещь попала в руки моей небогатой матери. Но, видно, начальница не была того мнения, потому что живо положила этой шали резолюцию: как только увидала ее, сейчас же приказала принести себе ножницы, отрезала один борт и отдала его Лизаньке на платье кукле, а остальную шаль искрошила на мелкие кусочки, унесла из лазарета и раздала «на память» всем девицам училища… Господи, какая жалость! Все эти девочки прожили бы преспокойно и без этих лоскуточков, а у моей бедной матери во всю ее жизнь не было никакой шали, не только турецкой. И как бы она была хороша в ней, гуляя под ручку с отцом моим… Да вот помешала этому справедливость m-me Вистенгаузен…

Сестра Лиза все не поправлялась, и, наконец, сами доктора довели до сведения ее величества, что при болезненном состоянии воспитанницы Толстой ей очень вредно, сидеть в четырех стенах, и самое лучшее было бы отдать ее родителям, чтобы они свезли ее на дачу, где на чистом воздухе она наверное скорее поправится… Елисавета Алексеевна призвала к себе отца моего и передала ему совет докторов. Разумеется, папенька сейчас же взял больную дочь домой, нанял дачу на Черной речке, и мы вскоре всей семьею перебрались туда… Отпуская Лизаньку с большим сожалением, государыня положила ей на домашнее воспитание пенсию и взяла с отца честное слово, что на место старшей дочери он отдаст меня в ее Патриотическое училище. Но я, видно, была человек самостоятельный; когда пришла пора меня отдавать, я твердо заявила, что от папеньки с маменькой никуда не пойду, и меня оставили воспитываться дома.

V

Черная речка. — Наши соседи. — Семейство Греч. — Лобановы.;— Вульферт. — Булгарин. — Баснописец Крылов. — Гнедич. — Сестра Лиза в роли Антигоны. — Плачевный спектакль. — Образ жизни нашей семьи на Черной речке. — Граф Строганов и его дача. — Похождения кавалергардских офицеров. — Савва Яковлев. — Перевод наш на казенную квартиру. — Ее убранство. — Два немца. — Домашние развлечения. — Графиня Закревская. — Графы Петр и Федор Андреевичи Толстые. — Принц Оранский и Маша Колесникова. — Кончина дедушки графа Петра Андреевича. — И. В. Кусов. — Маскарад у него. — Оригинальный подарок. — Болезнь тети Нади. — Наводнение 6-го ноября 1824 года.


Черная речка того времени была совсем не похожа на теперешнюю. Больших дач тогда совсем не было, задних улиц тоже. Небольшие одноэтажные домики, окошка в 3–4, стояли в один ряд, фронтом на реку, против Строганова сада. У каждого домика был узенький палисадник; очень большой двор соединял две дачи, так что на одном дворе было двое жильцов, не считая избы мужика-хозяина. На задворках, во всю линию деревни, тянулись крестьянские огороды… А за ними прямо начиналась прелестная березовая роща, которая шла вплоть до богатой дачи Резиха, то есть прямо до Лесного и дороги на Поклонную гору. Ни тесноты, ни такого столпотворения, как теперь, чтоб дача лезла на дачу, тогда не было. Ни трактиров, ни кабаков на каждом шагу и в заводе не было, а была настоящая русская деревня. И как хорошо тогда шумел Строгановский сад своими столетними деревьями! В нем также, между круглым большим лугом и Невою, стояла всего одна истинно барская дача старика графа Строганова, который проводил там каждое лето вместе со всей своей семьей.

Дачников Черной речки я, разумеется, помню только тех, которые были коротко знакомы с отцом моим и маменькой. На одном дворе с нами жил Николай Иванович Греч[56] с женою своей, вечно больной и нервной, Варварой Даниловной, старушкой матерью, сестрою, уже зрелою девой Екатериной Ивановной, и троими детьми. Старшая дочь их, Sophie, подходила годами к нашей Лизаньке, второй сын, Николай, был помоложе их, а самый меньшой мальчик Кото был мне ровесник и сердечный друг…[57]

В нашем маленьком домике и семья поселилась сначала небольшая: отец, маменька, тетка Надя, Лиза да я. Но в средине лета совсем неожиданно вернулась из Малороссии бабушка моя, Мария Степановна Дудина, с двумя дочерьми Марией и Александрой; их тоже маменька перевезла к себе (с тех пор они и остались с нами жить навсегда). Тесновата стала дачка, зато всем было весело! Через дом от нас, стена об, стену с Гречем, жили тоже на одном дворе двое дачников: друг Николая Ивановича, известный переводчик классиков, Михаил Астафьевич Лобанов