— Ты знаешь, кто я?
Я ответила, что знаю.
— Ты, кажется, порядочная женщина, зачем же ты подошла ко мне? Разве ты не знаешь, что подойти к Савве Яковлеву в маскараде значит потерять свою репутацию.
— У меня есть до тебя дело, — поспешила ответить я и затем смело и горячо стала просить его за несчастного молодого художника. Он выслушал меня с тою же гадкою улыбочкой до конца и потом сказал:
— А, так вот оно что, ты подошла не ко мне, а к мешку с деньгами! А кабы в мешке не было денег, ты оттолкнула бы меня от себя ногой?
— Этот вопрос не к делу! Я подошла не к бесчувственному мешку с деньгами, а к человеку с сердцем и душой, который может помочь ближнему.
— Напрасно. Теперь я денег никому не даю. Я сам умираю. Посмотри, я уже снял свой портрет в гробу. Посмотри, хорош?
С этими словами он вынул из бокового кармана фотографическую карточку, на которой был изображен в гробу под покровом со сложенными на груди руками.
— Хочешь, возьми на память обо мне, — добавил он, протягивая ко мне карточку, — а денег для твоего художника я не дам.
Разумеется, я от него карточки не взяла и, несолоно хлебавши, рассталась с денежным мешком.
После первого лета, проведенного на Черной речке, папеньке она, видно, очень полюбилась, потому что мы жили там и с теми же соседями всякое лето до смерти государя Александра Павловича. Бесцеремонная дачная жизнь, кажется, еще больше сдружила нашу семью с Лобановыми и Гречами, и дружба эта продолжалась много лет. Осенью мы опять перебрались в светлый дом Слатвинского, где папенька пристрастился еще более к рисованию акварелью и гуашью; там он нарисовал много прелестных цветов, птичек и бабочек и, между прочим, нарисовал с натуры портрет меньшей сестры моей матери, Александры Федоровны Дудиной. На этом рисунке хорошенькая тетка моя изображена в ярко лунную ночь, сидящею на подоконнике большого венецианского окна с гитарою в руках. Удивительно эффектно вышли на этом рисунке отблески луны в каштановых локонах тетки и в ее белом платье[67].
В доме Слатвинского нам пожилось недолго. Папеньке улыбнулось счастье: ему наконец дали давно желанную казенную квартиру, и мы переехали в 3-ю линию Васильевского острова, в дом, принадлежащий Академии художеств. Этот дом весь Васильевский остров знал под кличкою «розовый дом». Но чтобы дать ясное понятие о нашем тогдашнем житье-бытье и о разных событиях, которые совершились во время нашей жизни в «розовом доме», мне необходимо описать его подробно, потому что, как говорится, всякий уголок в нем мне будет нужен для моих рассказов. В то время по 3-й линии, сейчас за Академией, тянулся старый деревянный забор академического рекреационного двора[68] учеников (ныне академический сад, который проходит до 4-й линии). За ним, на том самом месте, где теперь стоит здание мозаического заведения, тогда стояли три деревянные дома с особыми дворами. В первом доме жил архитектор Гомзин, второй был назначен папеньке для жительства, а в третьем помещался профессор живописи Варнек. Наш «розовый дом» был красивее двух домов наших соседей. Одноэтажный, с мезонином и стеклянным колпаком над крышей, он, вероятно, был выстроен еще в то время, когда грунта под постройку домов в Петербурге не жалели, когда дома не ползли к небу, а расползались вширь по земле-матушке насколько угодно… С надворной стороны мезонина совсем не было, а только под крышей там и сям лепились наростики и пристроечки, в которых жилось очень уютно… На нашем большом дворе, кроме нас, в кирпичном красном домике, была мастерская академического столяра и известного в то время резчика по дереву, мужичка Салова[69]. Ход в нашу квартиру был со двора. Через стеклянную галерею входили прямо в огромную переднюю, из которой поднималась лестница в верхние помещения; за нею шла маленькая приемная, потом шли парадные комнаты: зала, гостиная и спальня. Посреди дома был круглый кабинет с колоннами, освещенный сверху стеклянным колпаком. За парадными комнатами из спальной шли уже жилые: столовая, наша детская, комната нянюшки Матрены Ефремовны, кухня и многое множество кладовых и чуланчиков. С такими удобствами жилья теперь в Петербурге не найдешь. Наверху разместилась бабушка Марья Степановна, три мои тетки и все наши домочадцы. Удивительно, как папенька с помощью женских рук матери моей и теток ухитрился дешевым способом меблировать свою квартиру в греческом вкусе. Так все было изящно и необыкновенно, что даже заезжавшая к нам изредка бомондная родня разевала рот от удивления… Мебель вся была сделана по рисункам папеньки охтенским мужичком-столяром. Обивку для мебели по самым простым дешевым материям греческими узорами вышивали три мои тетки. Обивала мебель, драпировала и вешала занавески сама маменька, она у нас, между прочими ее искусствами, была и искусный обойщик… А главное, что в ней было дороже всего, это то, что она на лету схватывала мысли своего мужа-художника и исполняла их в точности. Описывать всю обстановку нашей новой квартиры было бы долго. Но ее ведь и теперь во всякое время можно видеть, стоит только погулять по залам Академии художеств и взглянуть на семейную картину графа Ф. Толстого. На этой картине едва видна через дверь в гостиную спальня, поэтому то, чего не видно, я постараюсь дополнить от себя. В спальне интереснее всего была античная широкая кровать, с выгнутой в виде лебединой груди спинкой, с колчанами вместо передних ножек; над нею был брошен роскошный полог, как бы на лету пронзенный золотой стрелой и приколотый ею к стене. В головах этот полог перебрасывался одним концом через высокую узкую греческую колонку с прозрачной мраморной лампадой, которая по вечерам пропускала сквозь себя слабый загадочный свет; другой конец полога роскошными складками упадал сверху бюста на плечо бога сна Морфея[70] (тоже работы папеньки), который стоял в ногах на пьедестале, а затем расстилался до самого пола. Короче сказать, это была не кровать, а сама Греция — ложе Амура и Психеи…[71] До остальных жилых покоев дух Древней Греции не долетал, в них все было совсем просто. В парадном кабинете, освещенном сверху, окон не было, а потому папенька облюбовал себе в нашей столовой окошечко, выходившее на двор профессора Варнека, облюбовал и завладел им совершенно. Придвинул к нему свой рабочий стол и, сидя в своем любимом, изорванном халате, точно бедненький мастеровой, резал и вырубал свои штемпеля и медали. Этот любимый халат был до того ужасен, что шалуньи тетки мои сыграли раз с папенькой шутку: вместо заплаты, пришили железную заслонку от печки. Но и это издеванье не помогло: папенька со смехом отпорол ножичком заслонку и опять в нем же уселся за работу. Около этого рабочего стола ютились два немца: один приватный папенькин ученик, медальер Торстенсен, беднейший из беднейших немцев; другой, датчанин Кнусен, часовщик; этот подготовлял для папеньки разные колесики и пружинки, нужные ему для состава остроумных фокусов его собственного изобретения, которыми он любил удивлять своих гостей. Фокусы в то время, когда мы жили в «розовом доме», тоже сильно интересовали папеньку.
Эти милые два немца пустили корни в нашем доме и сделались совсем домочадцами в нашей семье. К обеду папенька покидал свой милый халат, облекался в черную бархатную блузу и являлся к столу красавчиком. После обеда он забирал свою восковую работу и перекочевывал в спальню маменьки на угловой диван и там у круглого стола, в кругу дам, при свете двух сальных свечей, принимался лепить один из оригиналов будущих медалей войны 1812 года. Одна из дам читала вслух какой-нибудь страшный роман Ратклиф, другие работали… Говорят, что я тут же присутствовала, только не работала, а сладко спала за спиной папеньки; меня жалели тревожить и не уносили в детскую.
В зале у нас давались вечеринки, маскарады и спектакли. В старину люди были сентиментальны, и потому эти спектакли давались всегда сюрпризом и непременно по случаю чьих-либо именин. Сцена и вся обстановка изготовлялись тайно в той же зале, при закрытых дверях. И даже прислуга для прочности тайны в залу не допускалась. Работали там только родные руки маменьки, теток и дядей… Разумеется, папенька орудовал больше всех, на его долю приходилось самое трудное; он писал кулисы и писал их не небрежно, как их всегда пишут, а так, что у него выходили не кулисы, а прелестные пейзажи. Как жаль, что ни одно полотно его декоративной работы не сохранилось; их уничтожило наводнение 1824 года. По случаю этих тайн и секретов на нашем театре случались уморительные казусы, например: раз перед самым началом спектакля, на что-то недостало обойных гвоздей; надо было скорее их купить, но кого послать? Людей нельзя, не равно проболтаются… Самим господам тоже нельзя: все они уже костюмированы, нарумянены и в париках; как же в таком виде бежать по улице? Наконец, тетки мои придумали послать в лавку верного немца Торстенсена, но и тут беда, он так гадко говорит по-русски, что лавочник его не поймет. Но все-таки позвали бедного немца и начали его учить. Учили, учили и, наконец, выучили. Накинув свою шинелишку, с криком: «Квости обойна, квости обойна!» полетел он в лавочку… Ждут его, ждут, все нет! Наконец, он, весь заплаканный и перепачканный грязью, показался в дверях.
— Что ты так долго? Давай, давай скорей, — кричат ему навстречу. Но, увы, гвоздей нет!..
И несчастный немец, размазывая рукой по лицу грязь и слезы, едва мог ответить:
— Мой упал луж, мой забыл… — и опять залился горючими слезами.
Оказалось, что бедный посланник на бегу в лавочку поскользнулся, шлепнулся в лужу и от этого падения забыл заученный им так твердо урок. Поневоле пришлось послать за гвоздями мальчишку Ивана и тайна была нарушена.
Ни одно представление не проходило без какого-нибудь приключения. То торопыга дядя Константин Петрович выскочит на сцену, когда занавес поднят только на четверть аршина и одни только его ноги в полосатых чулках пробегут мимо зрителей и произведут общий хохот… То, когда за сценой должна раздаваться пальба из пушек, ничто даже не щелкнет, потому что бумажные хлопушки сами актеры подмочили квасом, и они превратились в кисель… То тетенька Надежда Петровна, которая вечно все перевирала, в роли трактирщицы, в фельдмаршальском мундире, в пьесе Коцебу, вместо того, чтобы сказать: «А к нам гостей путем поналетело», скажет вместо гостей «гусей поналетело» и насмешит опять зрителей до слез…