Воспоминания — страница 21 из 72

И так убивалась, бедная, что маменька, боясь этих волнений, даже призанимала временно у кого-нибудь желанные тетей Надей вещи; их приносили, ставили перед ней, и радость ее была великая.

Смех и горе было с бедной полупомешанной тетей Надей. И так всю зиму она оставалась почти в том же положении; только к весне она стала спокойнее, смирнее: стала есть гораздо меньше, меньше болтала всякий вздор и даже порою присаживалась у своего окошечка за работу.

Доктор, Андрей Егорович, был очень доволен состоянием больной и даже подавал отцу надежду на скорое выздоровление его сестры. Успокоенный насчет тети Нади, отец мой начал торопиться увезти скорей Лизаньку и меня из душных комнат с низкими потолками на чистый воздух, и, как я сказала выше, 14-го мая мы тронулись в Гапсаль.

Не буду рассказывать про то, как мы доехали до Гапсаля. Кто туда с тех пор не ездил и не описывал своего путешествия?.. А вот расскажу только одно обстоятельство, встретившееся нам на пути, которое до сих пор еще не вышло из моей памяти. Папенька, уезжая из Петербурга, дал честное слово другу своему Андрею Петровичу Сапожникову заехать, по дороге в Гапсаль, навестить жену его, Веру Дмитриевну Сапожникову, которая это лето проводила с маленькой дочкой, Надей, в имении матери своей, генеральши Резвой.

И точно, папенька не забыл завезти нас в прелестную деревушку старушки Резвой. Что это был за мирный уголок! Стоило только взглянуть на хорошенький, утонувший в зелени барский домик, чтобы подумать, что все, кто живет в нем, должны непременно благоденствовать и наслаждаться тихим семейным счастьем. Вера Дмитриевна страшно нам обрадовалась, а генеральша Резвая приняла папеньку с маменькой необыкновенно ласково и любезно. И обе вместе, мать и дочь, пристали к отцу моему не уезжать так скоро, а погостить у них хоть недельку. Папенька сначала с удовольствием согласился на любезное предложение, но дня через два милая и любезная генеральша оказалась такою ярою крепостницей, что мы и недели у них не выжили. Уж одно то, что по стенам ее спальни, вместо картин и украшений, висели арапники и плетки, — воротило отцу душу… А тут еще, денька через три после нашего приезда, крепостная девушка, приставленная для услуг к маменьке, вдруг повалилась ей в ноги и со слезами начала умолять пожить у них подольше, говоря, что с нашим приездом они свет увидали, отдохнули, что, когда у генеральши нет никого гостей, она плетками и арапниками, что у нее в спальне, своими руками немилосердно дерет своих девок и баб. На маменьку напал страх за Лизаньку и за меня: ей пришло в голову, что с нами будет, коли Резвая не выдержит характера и при нас начнет драть свою прислугу!.. При нас, которым с первых лет жизни было говорено, что людей бить нельзя, что человек должен слушаться слова… И точно это было бы ужасно! Я помню, как-то раз на Черной речке один из дачников на наших задворках, аптекарь Вензель, нашел нужным за что-то посечь свою дочку; я увидала эту экзекуцию в окошко, услыхала неистовый крик ребенка, сама пришла в какое-то исступление и, не долго думая, вскарабкалась к ним в окно, кинулась на Вензеля и с криком: «Людей бить нельзя!» вцепилась в его руки… Экзекуцию я, конечно, остановила, но зато меня, непрошеную заступницу человеческих прав, обозленный аптекарь со срамом вытолкал в дверь. И теперь мне думается, начни генеральша Резвая, во время нашего пребывания у нее, драть плеткою какую-нибудь девку, я бы, верно, и с ней учинила скандал или мы обе с Лизанькой захворали бы сами с испугу… Господи! Как благодарить родителей наших за то, что они сумели уберечь нас в те нежные годы от варварских зрелищ, которые должны непременно черствить детское сердце… Помню себя с двухлетнего возраста до 75-тилетнего, а не помню, чтобы кто-нибудь из семьи дрался с людьми. И того даже не помню, чтобы люди наши боялись господ. У дедушки, говорят, был старик-камердинер, который со своим старым барином вечно спорил, как с маленьким. Просит его дедушка:

— Андрей, подай мне сегодня мундир, я в гости иду.

А Андрей ему в ответ:

— Ладно! сходишь и в сертучишке! Нечего мундир даром таскать…

И подаст сертучишко.

Видно, маменька передала тогда у Резвой свои опасения папеньке, потому что он тотчас же приказал няне Аксинье укладываться, и на другой же день мы распростились с нашими любезными хозяйками и уехали от них. После этого мы с генеральшей Резвой в близких отношениях никогда не были, да и Вера Дмитриевна с этих пор много потеряла в мнении маменьки: она не могла понять, как вечно веселая, по-видимому, добродушная молодая бабенка могла равнодушно смотреть на варварское обращение ее матери с крепостными людьми… Мало этого, маменька обвиняла даже Андрея Петровича за то, что он оставлял так надолго жену и дочь у такой жестокой женщины, как его теща… Не знала тогда маменька, что бедный Андрей Петрович, заваленный по горло делом по службе, и не подозревал даже того, что творилось в имении генеральши Резвой.

Андрей Петрович Сапожников в то время, про которое я говорю, был начальником чертежных в Инженерном замке и за полезную и неутомимую службу свою был очень любим и взыскан начальством. Не могу при этом не рассказать анекдота, который много времени спустя я слышала от папеньки про близкие, странные отношения известного министра графа Клейнмихеля[88] к Сапожникову. Граф Клейнмихель тоже очень любил и высоко ценил заслуги Андрея Петровича и даже обращался с ним по-дружески, но, по какой-то странной фантазии, никогда своего любимого подчиненного его настоящей фамилией не называл, и когда, бывало, Сапожников понадобится министру для какой-нибудь справки, он всегда кричал ему из своего кабинета:

— Господин Башмачников, пожалуйте сюда!..

Сапожникова эта забывчивость злила, и он однажды, даже с сердцем, остановил графа словами:

— Ваше сиятельство, я не Башмачников, а Сапожников. Зачем вы всегда называете меня Башмачниковым?

— Ах, мой милый, — улыбаясь, отвечал министр, — это глупство! — За что вы сердитесь? Сапог — обувь и башмак — обувь, не все ли это равно?!.

— Да, вы правы, ваше сиятельство: сапог обувь и башмак обувь, — вспылив, возразил графу Андрей Петрович, — но башмак обувь бабья, и я бы желал, чтобы вы лучше называли меня Сапожниковым!.. К тому же это моя настоящая фамилия.

Министр расхохотался до слез, но все-таки чрез какие-нибудь полчаса опять крикнул из кабинета: «Господин Башмачников, пожалуйте сюда!»

И эту немецкую шутку граф Клейнмихель, не уставая, повторял с генералом уже Андреем Петровичем Сапожниковым и до самого конца их совместного служения с особенно довольной улыбочкой кричал ему из кабинета: «Господин Башмачников, пожалуйте сюда».

От генеральши Резвой мы больше никуда не заезжали и, не спеша, весело доехали до Гапсаля.

В Гапсале я тоже не помню, чтобы с нами случилось что-нибудь необыкновенное. Прожили мы там все лето нашею всегдашнею тихою жизнью. Погода стояла очень жаркая. Папенька по приезде в Гапсаль начал лечиться морскими грязями от ревматизма. Доктор Гуниус, с которым познакомила нас наша добрейшая старушка Надежда Никитична Кутузова, оказался милейшим человеком; и мало того что усердно лечил папеньку, они даже подружились. У эскулапа и художника нашлась общая страстишка, которая их сблизила: папенька обожал цветы, а доктор Гуниус был ботаник-любитель. У него было два сада: цветочный и фруктовый, в которых росли разные прелести. У папеньки разгорелось опять желание засесть за свои акварели, а доктор вызвался поставлять ему из своего сада цветочных и фруктовых натурщиков. Помню, папенька тогда срисовал с натуры большую ветку крыжовника. По-моему, этот крыжовник один из лучших рисунков в альбоме отца. Эта ветка так нарисована, что видишь не рисунок, а живую ветку крыжовника, положенную на лист серой бумаги[89]. Как живо передан на ней мягкий пушок на ягодах, кожица их так тонка и прозрачна, что виден насквозь весь сок, все семечки. Так вкусно все, что съесть хочется!..

После крыжовника папенька достал у Гуниуса же в саду прелестное вьющееся растение passiflora[90] в виде большой звезды; по-русски оно называется «страсти Господни». Потому, говорят, ему дано такое название, что внутри, в самой чашечке цветка, лиловым цветом изображено тончайшее сияние, и на нем как будто положены все орудия, которые были употреблены при распятии Христа. Этот цветок вышел тоже очень хорошо, и вся средина его написана уже чисто миниатюрой.

Кроме работ своих, отец мой, по приказанию доктора, должен был много ходить пешком. Маменька и мы с Лизанькой почти всегда сопровождали его в прогулках. Но несмотря на то, что папенька был постоянно занят, все-таки под конец лета он видимо начал скучать по Академии, по своим медалям, до которых с самого наводнения он не дотрагивался… Но нечего было делать: курс лечения грязями не был еще окончен, и приходилось терпеть и ждать, так что в Петербург мы вернулись только 20-го августа. Всех домочадцев наших мы нашли здоровыми и счастливыми, бабушка и тетки нам очень обрадовались, тетя Надя совсем поправилась, наш розовый дом прекрасно перестроили, и он сделался много удобнее прежнего. Оставалось только убрать его по-старому, что папенька с маменькой скоро и сделали. Няня Матрена Ефремовна еще до нашего приезда заняла свою прежнюю комнату; кровать со множеством перин и подушек, сундук, шкаф, белый деревянный стол и стул — все стояло на своем месте, и старушка сидела у окна, выходящего на двор к профессору Варнеку, и ворчала на всех по-прежнему… Папенька в столовой опять устроил себе рабочий уголок и принялся с наслаждением выбивать свои медали. Торстенсен и Кнусен со своей работой приютились около своего обожаемого графа, и домашняя наша жизнь пошла по-прежнему…

Вне дома отец мой посещал Академию, Эрмитаж, Монетный двор и работал так же неутомимо, как и всегда. Дяди — Константин Петрович, Александр Федорович и дядя Леша Дудин бывали у нас ежедневно, и воскресенья наши опять начались, и гости были все те же самые. Все по-прежнему! Странное дело, что из академических до сих пор еще никто не показывался к папеньке. Кажется, все старые профессора, начиная с ректора Мартоса, почитали моего отца за молодого графчика-выскочку, который хочет сесть им, старикам, на шею, и недолюбливали папеньку сильно. Он же навязываться никому не любил, а потому, кроме деловых, сношений с Академией никаких не имел.