— Ты слышал, что вице-президент Академии художеств Лабзин умер? Место его свободно; я дам его Толстому, — весело сказал государь.
— Это невозможно!.. — прервал его Крыжановский.
— Почему? — удивленно спросил Николай Павлович.
— Вы забываете, ваше величество, что граф Федор Петрович Толстой по чину больше ничего, как мичман в отставке. А место вице-президента Академии художеств, кажется, требует чина статского советника?[123]
— Только-то? Ну, это не твоя беда! Был бы у меня вице-президент, а чины будут. Что, доволен? — милостиво трепля по плечу всегдашнего ходатая за отца моего, сказал император.
Крыжановский горячо благодарил государя.
У Николая Павловича живо скипело дело: граф Федор Петрович Толстой был назначен вице-президентом Академии художеств с пожалованием ему чина статского советника.
Крыжановский был от души рад этому назначению; но как были рады ему жительницы розового дома, так это и описать трудно: просто все от мала до велика помешались от неожиданной радости… И каких глупостей они не наделали в тот день, как пришла бумага о назначении папеньки на место Лабзина: о поцелуях, слезах и радостных криках и говорить нечего. Нет, тетки насильно усадили отца в кресло, надели на голову нового вице-президента вырезанный из белой бумаги лавровый венок, стали перед ним на колени и поклонялись ему как божеству. И точно, не мудрено было любящим женщинам спятить с разума, когда их милый мичман Theodor сделался разом и вице-президентом, и статским советником…
Совсем не так радостно, как на теток, подействовала эта неожиданная новость на профессоров Академии… На первой же конференции, когда отец мой должен был занять свое вице-президентское кресло, около президента Оленина, это доказал ректор Академии, скульптор, Иван Петрович Мартос. Рассказывали тогда, что старичок в этот день первый забрался в конференц-залу и, крепко взявшись за спинку вице-президентского кресла, стал ждать. Надобно знать, что со смертью Лабзина, в ожидании нового вице-президента, это место занимал, как старший профессор, И(ван) П(етрович) Мартос. Собрались все, кому следовало быть на этом заседании. Пришел конференц-секретарь и занял в конце стола свое место (простите, ради Бога, я, старая, совсем забыла упомянуть вовремя о том, что незадолго до назначения папеньки вице-президентом Академии художеств и друг его Василий Григорович, не могу сказать по чьей протекции, был переведен из третьего отделения собственной канцелярии его величества на должность конференц-секретаря Академии, так что друзья сделались сослуживцами). Наконец, приехал в полном своем военном параде президент Академии Оленин, представил нового вице-президента профессорам и служащим и посмотрел на Мартоса, который все еще держался за спинку кресла.
— Иван Петрович, будьте так добры, сядьте на соседний стул. Это место должен занять граф Федор Петрович, — любезно попросил Алексей Николаевич Оленин ректора.
— Мальчишке? Не уступлю никогда!.. — с сердцем отвечал старик, не трогаясь с места.
— Прикажете записать ваши слова в протокол? — холодно спросил президент.
— Пишите! — не помня себя от злобы, резко сказал Мартос.
Но тут к уху его наклонился зять его, Василий Иванович Григорович, и прошептал тестю, должно быть, несколько внушительных слов, после которых Иван Петрович сразу утих, уступил кресло, за которое держался, отцу моему и сел рядом на ректорское место[124].
На другой день утром Мартос, во всех регалиях, нанес папеньке первый официальный визит и был при этом необыкновенно мил и любезен. Под конец он расчувствовался до того, что даже просил у отца моего прощенья за вчерашнюю свою необдуманную вспышку.
Видно, совет Григоровича сильно подействовал на старика. Надо знать, что Василий Иванович имел большое влияние на тестя и в доме его был человеком всесильным: без его совета никто ничего не мог сделать.
За Мартосом у нас перебывали с визитом все профессора и служащие в Академии, а за мужьями явились знакомиться с маменькой и все академические дамы.
Я думаю, после этого не совсем-то приятного для бедного отца моего приема в Академию, кстати будет познакомить читателя покороче с личностью Ивана Петровича Мартоса, который впоследствии оказался милейшим старичком. Говорили, что он родом был хохол из духовного звания[125]; мальчиком привезли его в Петербург и отдали в ученики Академии художеств, где он оказал необыкновенную способность к ваянию. При выпуске получил первую золотую медаль и был послан в Италию пансионером; там, как умный человек, кроме изучения скульптуры, воспользовался пребыванием своим за границей и образовал себя еще более: изучил основательно итальянский и французский языки; говорил на них бойко. Итальянского языка я никогда не знала и не могу судить о нем, но помню, что Иван Петрович говорил по-французски свободно, даже красноречиво, но только выговор у него был грубый, какой-то семинарский.
В то время, как я узнала Ивана Петровича, ему было лет 80, но он казался еще крепок и бодр, как молодой человек. Лицо у него было выразительное, с хитрецой, как говорил мой отец, с очень крупными чертами; совершенно лысую свою голову дома он прикрывал шапочкой из итальянской соломы, фрак носил серого сукна с большими перламутровыми пуговицами, башмаки с стальными пряжками; белье на нем было всегда белейшее, с плойными[126] брыжами, на указательном пальце правой руки у него красовался перстень с большим итальянским камнем. Вежлив со всеми он был до приторности, но сам любил этикет, чинопочитание и держал молодежь, как говорится, «в струне». Он был женат два раза: первый раз на очень красивой дворянке екатерининского времени, которая оставила ему после себя двух сыновей и четырех дочерей. Рассказывали про Ивана Петровича, что он мечтал выдать всех своих дочерей непременно за художников; только со старшею дочерью мечта его не сбылась: он прочил прелестную свою Настеньку за известного в то время портретиста Варнека (того самого, который после был нашим соседом по розовому дому), но хорошенькая самодурка нашла, что все художники «неотесанное мужичье», и против воли отца вышла замуж за ученого молодого человека Лузанова. Варнек был влюблен в нее без памяти и очень убивался своею неудачею. С этим талантливым художником в средние годы его жизни случилась пренеприятная штука, которой, впрочем, он сам не сознавал. У него испортился фокус глаза, и он стал видеть все краски в синем цвете, оттого и портреты, которые он писал впоследствии, выходили по-прежнему необыкновенно похожими, но по колориту — чистые удавленники. Правду слов моих можно проверить в залах Академии художеств на портрете конференц-секретаря Василия Ивановича Григоровича, за которым была замужем вторая дочь Мартоса, София Ивановна. Третья дочь, Вера Ивановна, была выдана за профессора живописи Егорова. На меньшей, Любови Ивановне, женился профессор архитектуры Мельников. Со всем семейством Мартоса мне пришлось долго жить под одною кровлею, а с внучками его, «красой Академии», я была даже закадычная приятельница. Но теперь мне, прежде всего, хочется рассказать о второй женитьбе Ивана Петровича, потому что она так живо обрисовывает его характер и рыцарские воззрения на поступки людей. Оставшись вдовцом, он заботливо вырастил своих сирот, и все дочери его, были уже взрослыми девушками, когда ему даже и на ум не приходило жениться во второй раз. Только неожиданный случай побудил Мартоса вступить во второе супружество. Вот как это случилось. Для компании дочерей жила у него в доме беднейшая сирота дворянка Авдотья Афанасьевна (фамилии ее не помню), милая, добрая девушка, которую Иван Петрович приютил у себя из жалости. Девицы Мартос обращались с несчастной сиротой не очень-то хорошо, так что раз одна из них забылась до того, что дала Дуничке пощечину. Бедная девушка, годами постарше их всех, разобиделась и собралась уйти из дома своего благодетеля куда-нибудь в услужение. Иван Петрович узнал об этом, не долго думая, облекся в свой синий вицмундир, надел ордена и пошел наверх в комнату барышень. Там, не обращая никакого внимания на дочерей своих, подошел прямо к горько плачущей в уголку сироте, расшаркался почтительно и повел такую речь:
— Милостивая государыня, Авдотья Афанасьевна, имею честь просить вашей руки.
— Чего изволите, дяденька? — вскочив с места, спросила бедная девушка, не понимая слов Ивана Петровича, который всегда звал ее просто Дуничкой, а она его дяденькой.
— Авдотья Афанасьевна, имею честь просить вашей руки… — повторил он и потом пояснил слова свои: — Не откажите мне в счастии назваться вашим мужем…, будьте мне доброю женою…
— Дяденька, как я смею! Разве это можно? — наконец, понявшая, чего от нее хотел Иван Петрович, ответила, испугавшись, Дуничка.
— Можно, коли вы согласитесь; от вас зависит мое счастье…, — сказал Мартос и, не дожидаясь другого ответа, обратился к обезумевшим от удивления дочерям своим и строго сказал им, — вы не умели уважать достойную вашей любви и дружбы бедную сироту, которую я до сих пор любил как дочь; нанесли ей неслыханную обиду, которую я один только могу смыть… Так теперь вы будете уважать Авдотью Афанасьевну как мать. И я посмотрю, кто из вас осмелится чем-нибудь манкировать перед моею женою!..
Так состоялся неожиданный для самого Ивана Петровича второй брак. Об этом незаурядном сватовстве Мартоса я слышала много раз рассказы его внучек. Говорят, что матушки их, во время оно, были сильно недовольны рыцарским поступком отца своего; но все-таки преступить воли его не посмели и были с мачехой своей всегда почтительны. А про нее и говорить нечего: она всю жизнь свою щедро платила падчерицам за зло добром…
Скоро и мы переехали в здание самой Академии художеств, на новую папенькину вице-президентскую квартиру. В ней было с низом и антресолями комнат 16, не считая подвального этажа, где помещалась большая кухня и прачечная; короче сказать, новая квартира была так просторна, что мы все и люди наши разместились в ней очень удобно. Были в ней, кроме того, и сухие песчаные погреба для вина и зелени; эта затея роскоши екатерининского времени нам была уж совсем ни к чему, потому что у нас банкетов никогда не бывало, да и вин в доме не держали. Березовых дров на это помещение отпускалось в год 80 сажен. Одним словом, умирать не надо, а не квартира.