Не успели еще мы привести в порядок новую квартиру, как от Лизаньки Никитиной, из ее добровольной ссылки, по почте прилетела к папеньке крошечная записочка, в которой каракулями, слабою рукою, было написано: «Дяденька, спасите меня, возьмите меня отсюда!.. Нет больше сил выносить моей здешней жизни!..» Под этим было подписано: «Ваша несчастная Лиза». И больше ничего. Нельзя было понять, что с нею случилось. Все наши сильно перепугались, всполошились, не знали, что предпринять… тем более что папеньке на первых порах новой службы нельзя было бросить все и уехать. Но добрейший торопыга наш, дяденька Константин Петрович, всегда отзывавшийся первым на чужое горе, успокоил папеньку тем, что собрался сам ехать за Лизанькой и привезти ее к нам. Иван Никитич Кудрявый упросил дядю взять его с собой. Они мигом справили свои делишки и укатили. Наши в недоумении и беспокойстве должны были ждать их возвращения;
Что же после оказалось? Когда влюбленная Лизанька прискакала вслед за своим арестантом Митей, он уже успел обойти своих церберов арестантской роты, пообещав озолотить всех, когда приедет жена его с деньгами…
Ловкий был парень Никитин! Наговорил «турусы на колесах» даже самому майору, главному своему начальнику. Тот ему поверил и вместо того, чтобы усадить негодяя, куда следовало, приказал отвести ему особую светлую и чистую комнату, начал посылать обед с своего стола, заходил поболтать с ним… И даже иногда (в счет будущих благ, разумеется) майор и узник его присаживались поиграть от скуки в картишки… Когда Елизавета Александровна приехала, командир арестантской роты принял ее очень любезно и дозволил ей видаться с мужем, когда ей будет угодно…
При первом же свидании Никитина с обожаемой женой он так подольстился к Лизочке, так влез к ней в душу, что она вынула из своего заветного мешочка банковый билет и передала ему, а он, когда она ушла, сунул его в руку майора. Тогда льготы арестанту Никитину пошли уже не те: вместо того, чтобы посылать его на работу с другими арестантами, ему разрешили просиживать это время у жены на квартире, которую нанял для нее Иван Никитич, когда привез ее к мужу. А в его собственной комнате в арестантском казенном помещении начали собираться майор с офицерами, пошли попойки и страшная азартная игра… Банковые билеты из мешочка Елизаветы Александровны вылетали один за другим… А когда она заметила, что их становится мало, и стала просить его поберечь деньги, потому что их скоро совсем не будет, тогда Дмитрий Николаевич стал их ловко потаскивать из мешочка Лизаньки, уносил к себе, искусно подделывая с них фальшивые, и клал на место настоящих, а настоящие билеты удалая шайка меняла у купцов на деньги, и на них продолжалась игра, пьянство и кутеж…
Но не буду тянуть рассказ про эту тяжелую, грязную историю; скажу прямо, что Никитин притворялся милым и ласковым мужем с несчастной Лизанькой до тех пор, пока он мог добывать у нее деньги… Но как только он вытащил из ее дорожного мешочка последний настоящий банковый билет, заменив его фальшивым, так и обращение его с женою совершенно переменилось. Надо сказать, что ему и самому не везло больше «воловье счастье». Он перестал выигрывать в карты, денег у него на руках оставалось очень мало, а он очень хорошо понимал, что если у него не будет денег, то не будет и милостей к нему начальства. А паче чаянья, если откроется подделка банковых билетов, то впереди ему грозит каторга. Сообразив все это, мошенник вдруг начал сильно трусить и в своем безвыходном положении винить не себя; а свою несчастную молодую жену за то, что она навязалась ему на шею и загубила его жизнь. Приходил к ней в пьяном виде, бранил, ругал и даже бил несчастную женщину, требуя, чтобы она достала ему денег, где хочет. Испуганная Лизанька стала давать ему свои банковые билеты…
Но тут он так рассвирепел на нее, что, сорвав с себя ремень с пряжкой, исколотил ее чуть не до смерти… Вот тогда-то, вероятно, она и нацарапала папеньке свою маленькую записочку.
Когда дяденька Константин и Иван Никитич приехали за ней, то застали ее уже больной, в постели, в страшном жару, но еще в памяти, так что она могла рассказать дяденьке Константину Петровичу о злодействах своего мужа…
Бережно довезли они ее до Петербурга, но к нам, в Академию, Лизанька не попала, потому что дорогою у нее разыгралась страшная горячка. Да и добрейший Иван Кудрявый уговорил дяденьку отвезти ее в его дом, где была свободная квартира и где больной будет покойнее. Так они и сделали.
Как только наши узнали о случившемся с Лизанькой несчастий, то сейчас же тетя Надя и маменька полетели ухаживать за больной и прогостили в доме Ивана Никитича довольно долго, — помнится мне, недели две, — и вернулись домой только тогда, когда бедная страдалица скончалась… Самые лучшие доктора и всевозможные их средства не могли отстоять молодой, так зверски надломленной жизни.
Как теперь вижу, как мимо наших окон проехали богатые похороны с розовым гробом, в котором везли нашу кузину на Смоленское кладбище, где она похоронена в одной могиле с отцом своим графом Александром Петровичем Толстым.
Не могу тут пропустить одного обстоятельства. Во время болезни Елизаветы Александровны приглашением докторов и всеми расходами заведовал Иван Кудрявый. Когда дяденька Константин привозил ему на это деньги, то Иван Никитич всякий раз говорил ему: «Погодите, ваше сиятельство, куда нам спешить? После за все вместе получу с вас!» Когда похоронили Лизаньку, дядя приехал расплатиться, но тут уж Иван Никитич с обиженным видом проговорил:
— Нет уж, ваше сиятельство, это вы оставьте! Неужели же я такой скот, что допущу кого-нибудь, кроме себя, даже вас, похоронить дочь моего благодетеля!..
Дяденька рассердился, раскричался на него, но все-таки не мог принудить бывшего верного слугу своего брата взять ни одной копейки.
После всех этих хлопот и передряг в нашем семействе, в которых я, как 11-тилетняя девочка, никому не могла помочь, а могла только смотреть, слушать и сожалеть милых мне людей, пора мне порассказать все, что я запомнила про милейшую мою Академию, где я так счастливо и весело прожила много лет…
Не могу, однако ж, сказать, чтобы с переездом нашим в Академию профессора и жены их сошлись с семейством нашим на более короткую ногу. Нет, отношения мужчин оставались по-прежнему служебные, а дамы наносили маменьке визиты по праздникам. Только с одной Софьей Ивановной Григорович, которую и прежде мы знали и любили, живя под одной кровлей, сдружились еще больше.
Да еще мы с сестрой Лизанькой скоро познакомились и сдружились с дочерьми профессоров. Да и трудно было не познакомиться: квартира наша в Академии была дверь об дверь с квартирой Мартоса, а у него был вечный притон молодежи, в особенности его внучек… Милейший старичок Иван Петрович, у которого в это время дочке от второго брака Катеньке было уже 14 лет, сам привел ее к нам с визитом и просил маменьку сделать ему честь дозволить нам с Лизанькой бывать у них в доме. Маменька на эту любезность старичка ответила тем, что сама свела нас в гости к Авдотье Афанасьевне, Мартос. Так началось наше знакомство с доброй милой Катенькой и с ее юными племянницами, внучками Ивана Петровича, а у такого молодого народа, как мы все были тогда, от знакомства до дружбы недалеко. И так нам было хорошо и весело всем вместе, что теперь, старухою, вспоминая то счастливое невозвратное время, молодеешь…
Академия художеств ведь была тогда целое особенное государство со своими обычаями, привычками и образом жизни, совсем особенным от остальных жителей Петербурга. Но чтобы ознакомить с этим своеобразным бытом профессоров Академии, лучше будет, если каждого из них особо с семейством и гнездом его я опишу отдельно.
Начну с первой профессорской квартиры по левую руку от ворот с Румянцевской площади; в ней жил профессор Воробьев, известный пейзажист, маленький, веселый человечек, скрипач и музыкант в душе. Жена его, полная величественная женщина, очень любезная в обращении, называлась Клеопатрой. Очень картинна она была, когда, красиво драпированная пунсовою турецкою шалью, молилась, обливаясь слезами, стоя на коленях посредине старой академической церкви… Так молилась, что, глядя на нее, поневоле всем приходило в голову, что эта женщина отмаливает какой-нибудь тяжкий грех. Оно отчасти так и было, но об этом расскажу в свое время. Семейство их состояло из двух сыновей: старшего Платона[127], меньшого Ксенофонта и маленькой девочки, тоже с каким-то классическим именем, которого я теперь не припомню. Платон был учеником Академии и шел, по примеру отца, по пейзажной части, в которой, кажется, со временем перещеголял отца своего. Кто не помнит прелестных пейзажей Платона Воробьева, которые до сих пор красуются в залах Академии!.. Характером он был весельчак и проказник страшный.
Вот жаль, что некому мне теперь напомнить, был ли учеником Академии меньшой сын Воробьевых, Ксенофонт, или Сеничка, как его тогда называли, но помню, что после он был тоже весельчак, душа компании и «сорви-голова» порядочный…
Квартира у старика Воробьева была небольшая, меблирована довольно бедно, да и жизнь они вели тихую, какую-то затворническую. Покуда довольно о Воробьевых. За ними шла наша квартира; но ее и наш образ жизни, — который и в Академии оставался такой же, как в розовом доме, — я уже описала, а потому пока обойду нас и остановлюсь у дверей Мартоса, чтобы описать подробнее арену наших проказ и шалостей. По-моему, в квартире Ивана Петровича интереснее всего была мастерская «ваятеля IX на X века», как величал своего тестя красноречивый зять его Василий Иванович Григорович. Видно, эта лаконическая и веская фраза из римских цифр очень полюбилась Григоровичу, если впоследствии он приказал вырубить ее на гранитном памятнике Мартоса, который до сих пор стоит невредимо на Смоленском кладбище.
Мастерской, собственно говоря, у Ивана Петровича не было, а была точно такая же высокая со сводами зала, как у нас, и в ней старичок устроил себе очень оригинальную мастерскую; она же была и столовая и в торжественных случаях живо превращалась в бальную залу… Только две вещи