Воспоминания — страница 33 из 72

— К художеству? — с испугом вскрикнула несчастная мать, — к художеству? Да избави Боже!.. Благодетельница моя! Никаких у моего сына способностей к художествам нет… Он у нас ведь в страхе Божием воспитан, он у нас ведь не дурак какой-нибудь, он у нас в школе, он уж очень ученый: всю эту ашетрию, манетрию и фиц под фискал[137] давно уж прошел, а насчет художеств — Бог помиловал! Он у нас их и в голове не держит…

Так я и не знаю, — взяли ли тогда этого ученого мальчика без художеств в ученики Академии.

А вот в другой раз, на моих глазах, пришли к папеньке два крестьянские мальчика в лаптях, стареньких кафтанишках, — так эти сразу завоевали сердце отца моего.

— Чего вы желаете, ребята? Что я могу для вас сделать? — ласково спросил у них папенька.

— Мы рисовать хотим, — ответили в один голос оба мальца.

— Да вы разве умеете рисовать?

— Умеем.

— Что же вы рисуете?

— Корову — так корову, лошадь — так лошадь: что видим, то и рисуем.

— Что же, вы принесли мне показать ваши рисунки?

— На чем принести-то? У нас бумаги ведь нет…

— Так на чем же вы до сих пор рисовали? — продолжал с удивлением допрашивать мальчиков отец мой, а они без запинки ему отвечали:

— Да на заборе мелом али на стене в сарае… Только за это батька очень больно бьет, чтобы мы стен не пачкали, и сейчас же все, что мы нарисуем, смывать заставляет… Вот один барин нам сказал, что здесь в Академии за то, что мы будем рисовать, нас бить не будут и бумаги и карандаш дадут… Вот мы из деревни убежали и сюда пришли. Этот же барин и денег нам на дорогу дал и приказал нам идти в Питер. А вот по этой бумажке мы и Академию нашли и тебя спросили, — добавил мальчик, который был постарше, и подал папеньке запачканную бумажку, на которой был написан адрес Академии художеств и имя графа Ф. П. Толстого.

Нечего и говорить, что эти два самородка-художника были приняты в число учеников Академии, блистательно окончили в ней курс, сделались известными пейзажистами братьями Чернецовыми[138], которым впоследствии давались в распоряжение казенные пароходы, на которых они объехали всю Волгу, Крым, Кавказ и составили свои знаменитые альбомы, так долго хранившиеся в кабинете покойного государя Николая Павловича. Где находятся теперь эти альбомы, я не знаю, но знаю, что папеньке, в благодарность за его заботы о них, оба брата Чернецовы поднесли две картины своей работы, написанные масляными красками, два деревенские вида, которые висели у нас в зале и которыми, я помню, отец мой очень дорожил. И верно он Чернецовых очень любил, коли принял от них этот подарок.

В это же лето, пока мы жили в Парголове, в кругу наших знакомых случились маленькие перемены. Во-первых, Михаил Евстафьевич Лобанов, вероятно, окончив давать уроки императрице Александре Феодоровне, вышел в отставку, купил себе дачу с большим садом, на Карповке, стена об стену с дачею старика балетмейстера Дидло, переехал туда с женою своей Александрой Антоновной на вечное житье, где уже на собственной земле занялся своим излюбленным ученым садоводством.

Потом еще наш друг m-r Lioseun в это же лето успел слетать на родину в Швейцарию и привез себе оттуда прехорошенькую молодую женку, m-me Louise Lioseun de Vevey, как она всегда подписывалась под своими письмами. Эта Louise Lioseun вскоре сделалась в петербургском большом свете модной учительницей французского языка, а впоследствии была даже воспитательницей целого поколения детей в аристократическом кругу. У нас в доме по мужу m-me Louise скоро стала своим человеком.

По субботам, как и в розовом доме, мы с сестрой собирали к себе девочек из пансиона m-me Ловоф и кадетиков из 1-го кадетского корпуса, а к теткам моим аккуратно приезжала от княгини Васильчиковой ночевать Анна Николаевна Рускони; ее привозили в большой карете с двумя гайдуками и с нею, кстати, всегда посылали проветриваться малюсенького карлика Ромула, старичка лет семидесяти. Его запросто звали Ромушкой. Помню, что он составлял мое блаженство. Бывало, как только завижу Васильчиковскую карету с желтыми колесами, так и бегу в переднюю и жду: войдет Анна Николаевна, и покуда один верзилище, выездной лакей, разоблачает ее из салопа, а тетки и маменька целуются с ней, я во все глаза гляжу на какой-то комочек, укутанный в дамские шали, которого другой лакей держал на руках, ну ни дать ни взять, как маленькую сморщенную обезьяну. Это и был знаменитый Ромул, любимец княгини Васильчиковой. Ему маменька и тетки мои жмут ручонки и разговаривают с ним, как с настоящим кавалером, а он отвечает им тоненьким, тоненьким голоском… Но у нас его никогда не раздевали, а тотчас же уносили опять в карету и увозили домой, а зимою этого Ромула всегда привозили в собольем мешке, завязанном под горло, и в такой же собольей фуражечке. Был у них еще и другой карлик, Софрон Осипович; но этот был уже человек самостоятельный, лет пятидесяти, и ростом с семилетнего мальчика. Этого привозили к нам часто обедать по воскресеньям. Одет он был всегда во фраке от самого первого портного в Петербурге и при часах, только лицо, как печеное яблоко. Софрон Осипович был человек грамотный и большого ума, но, как все карлики, очень зол. Раз у нас после обеда наш родственник, кадет старшего класса Барановский позволил себе как-то неосторожно подшутить над карликом, но не успел еще большой кадет досказать свое bon mot[139], как Софрон Осипович подпрыгнул, схватил его за ухо и повис на нем… Барановский вскрикнул от боли, папенька кинулся разнимать их, но Софрон Осипович, не выпуская уха из рук, побагровев от злости, сказал отцу моему:

— Позвольте мне, ваше сиятельство, научить этого большого болвана, как он должен уважать людей старше себя…

Про Софрона Осиповича еще рассказывали анекдот, как он имел счастье войти в большую милость к государю Николаю Павловичу. Пятидесятилетний малютка, кроме своего ума, острот и находчивости, был еще страстный охотник, ловкий и меткий стрелок. Вот князю Иллариону Васильевичу Васильчикову раз и пришла в голову мысль взять с собою на царскую охоту своего Софрошу и потешить им государя. Выдумка князя имела успех: Софроша на охоте не дал почти ни одного промаха и ловкими своими словцами смешил Николая Павловича. За завтраком, говорят, государь посадил карлика около себя и, милостиво трепля его по плечу, спросил:

— Ну что, маленький человечек, доволен ты сегодняшним днем?

— Безмерно счастлив, ваше величество, и не забуду этого дня до последнего моего вздоха…

— Ну, так научи меня, Софрон Осипович, как бы мне ознаменовать этот день, когда мы охотились вместе с тобою, так, чтобы ты никогда не забыл его.

— Примите, меня на службу в вашу охоту, ваше величество, и дозвольте мне носить ее мундир. Тогда, если б я и мог забыть сегодняшний день, то это будет мне невозможно…

Государь расхохотался и тотчас приказал князю Васильчикову зачислить забавного карлика в свою охоту и велел нарядить его в мундир.

Анна Николаевна несколько раз рассказывала при мне, что у ее друга княгини Васильчиковой в деревне происходила какая-то особенность: очень часто родились карлицы и карлики, что раз княгине захотелось поженить такую парочку уродцев между собою и что на это желание деревенский священник долго не соглашался и говорил ей:

— Помилуйте, ваше сиятельство, что вы хотите делать? Ведь это будет вам большой грех, если вы будете распложать на свете уродов…

— Ах, батюшка, не говорите мне этого! — отвечала огорченная противоречием священника княгиня. — Ведь если мы их соединим, то дети их родятся законными, и в этом никакого греха не будет. Гораздо же грешнее будет, если у этих несчастных родятся дети без брака…

И переспорила княгиня своего деревенского пастыря: он сделал удовольствие своей барыне и обвенчал такую парочку… А она стала играть, как в игрушки, со своими молодыми. Выстроила им у себя в саду особый крошечный домик, приставила карликам в прислугу подростков мальчиков и девочек, велела для них сделать маленькую телегу, купила пони, завела полное хозяйство в миниатюрном виде и водила всех гостей своих смотреть на свои чудеса. Восторгам княгини Васильчиковой и ее гостей, которые лазали в маленький домик смотреть на семейное счастье маленьких супругов, не было конца.

Да, хотя эти проказы творились далеко до появления моего на свет, но все-таки с трудом верится, чтобы та же самая женщина, которая играла живыми божьими созданиями, как игрушками, могла быть вместе с тем в полном смысле добродетельной княгиней Васильчиковой, которую уважал весь Петербург. Неужели же тогда даже все прекраснейшие люди своих крепостных за людей не считали?.. Как это странно! Слава Богу, что я у нас в доме никогда ничего подобного не видела.

Мои дорогие отец и мать, с тех пор, как я их помню, кажется, были немного помешаны на желании как можно скорее отпустить всех своих крепостных людей на волю. Да вот беда, от них никто уходить не хотел. Да и маменька сама себе их подбавляла: как только узнает, что на Васильевском острове какой-нибудь барин, или барыня тиранят человека, так и начнет мучиться, как бы ей выкупить несчастного; займет, бывало, денег у дяди Константина Петровича и выкупит. Помню, что сестре Лизаньке и мне в наши именины она всегда дарила чью-нибудь вольную и приказывала отнести и подарить вновь выкупленному человеку. Так выкупила маменька нашего кривоногого повара Филиппа и чудную девушку Анну Васильевну, которая вольной от нас не приняла и до глубокой старости была горничной девушкой тети Нади. Случалось, что маменька и сама не отпускала на волю ни на что не способного человека из боязни, что на воле он умрет с голоду. Был у нас такой Иван, которому по глупости его даже должности придумать не могли. Только раз перед самым переездом нашим из розового дома в Академию он сам явился к маменьке с просьбой:

— Ваше сиятельство, отпустите меня на волю, я жениться хочу…