Воспоминания — страница 34 из 72

Разумеется, вольную ему дали. Он ушел, женился на такой же дуре, как он сам, и долго о нем не было ни слуху ни духу… Прошло года полтора, и вдруг он сделал маменьке сюрприз: не спросив у нее даже позволения, пришел к нам назад с женой, люлькой и маленькой дочкой. И, как будто так и надо, объявил маменьке: — Ваше сиятельство! Я опять к вам, возьмите нас, мы с женою и ребенком на воле с голоду помираем.

И что же? Маменька вместо одного рта приняла назад три.

Но я увлекаюсь, поднимаю всю милую мне старину, а, может быть, мои рассказы про мою святую мать интересны только мне… Да по правде сказать, в конце 1828 года ничего особенно знаменательного, кроме кончины императрицы Марии Феодоровны, не случилось, но о ней я подробностей никаких не знаю. Слышала только, что все казенные заведения, о которых государыня заботилась как родная мать, были в страшном горе. Старик Иван Петрович Мартос, который в молодые свои годы по заказу императрицы украшал Павловск своими произведениями, часто имел счастье видеть государыню и любил ее до обожания, — долго был неутешен… И в его доме, и у всех профессоров празднеств в этом году никаких не было; осень и зима прошли совсем тихо. Наступила весна, и в Академии начали готовиться к ежегодной выставке, на которой была выставлена и наша семейная картина, одобренная советом Академии, и которая так понравилась публике…

Не помню, кто-то подарил папеньке презабавного маленького медведя, который, бегая по нашей квартире, потешал всю семью нашу. И мало того, что забавлял нашу семью, он скоро сделался любимцем самого президента Академии А. Н. Оленина, который перед выставкой часто заходил поговорить с отцом моим о делах. Приедет, бывало, Алексей Николаевич, войдет к папеньке в кабинет и вместо того, чтобы совещаться с ним о чем-нибудь нужном, по целым часам, тихо хихикая, любуется на маленького Мишку, как он, обхватывая лапами толстые ноги биллиарда, влезает на полотно биллиарда, бегает и кувыркается по зеленому сукну, а когда захочется ему опять на пол, он неловко полезет вниз, тяжелое туловище перетянет его, он оборвется и упадет на паркет, как мягкая подушка. Папенька в это время начинал несколько раз заговаривать о деле:

— Алексей Николаевич, не забудьте приказать, чтобы…

— Погодите, погодите, граф, дайте мне поглядеть на эту прелесть… — не слушая, что говорит ему мой отец, рассеянно ответит президент.

А то маленький зверенок обхватит лапами ногу маленького генерала и полезет на него, как на биллиард, тогда Алексей Николаевич начнет и хохотать и кричать:

— Граф, возьмите его, возьмите! Я его боюсь!..

И так пройдет все утро; о делах Оленин не промолвит и полслова, а только, уезжая, скажет:

— Нет, граф, теперь уж поздно! Я завтра приеду к вам поговорить о деле. Только спрячьте этого прелестного Мишу, а то я опять с вами ничего путного не сделаю.

А на другой день приедет и прежде всего спросит:

— А где же Мишка? Покажите мне его хоть на одну минуточку…

Заговорив о дружеском тоне с папенькой его прямого начальства, не могу кстати не рассказать о том, как несказанно милостив и ласков был к отцу моему сам государь Николай Павлович.

Раз ожидали государя на выставку. Папенька с утра оделся, и так как был очень рассеян, то маменька осмотрела, все ли на нем в порядке, положила около него носовой платок и сказала:

— Theodor, смотри, вот я тут положила тебе чистый носовой платок.

Это напоминание необходимо было сделать, потому что папенька обыкновенно, рисуя акварельными красками, вытирал свои кисти об носовой платок, так что платки его вечно были перепачканы.

В ожидании государя отец мой опять присел порисовать немного. Вдруг вбежал наш академический полицеймейстер с известием, что его величество едет.

Папенька бросил работу и поспешил встречать императора на парадный подъезд. Государь милостиво поздоровался со всеми, кто его ожидал. Подымаясь по лестнице, государь тихо сказал ему:

— Федор Петрович, у меня до тебя просьба. Знаешь, кроме баталической живописи, я не доверяю моему толку в картинах; а мне надо купить что-нибудь на выставке, и я боюсь ошибиться. Так ты не отходи от меня, и если какая-нибудь картина будет стоить того, чтоб я ее купил, ты мне глазами покажи на нее, я куплю…

Так папенька и сделал, и государь приказал оставить за ним какие-то две картины.

У папеньки на беду в этот день был сильный насморк, и он, показывая государю выставку, часто вынимал из кармана платок и сморкался… При этом Николай Павлович, смотря на него, всякий раз не мог удержаться от улыбки. А между тем деликатный отец мой уже успел обидеться и всегдашняя его вспыльчивость работала в нем…

— Чего он смеется? Что во мне он видит такого смешного? — задавал папенька себе вопрос, и на лице его было видно, что он недоволен. Государь это заметил и, как только папенька опять вытащил платок из кармана, поймал его руку, поднял кверху и, засмеявшись, спросил:

— Толстой, скажи мне на милость, какой это у тебя флаг? Я что-то не разберу…

Папенька поднял глаза и увидел, что у него в руке весь выпачканный красками платок.

— Простите, ваше величество, виноват! Ведь жена мне положила чистый платок, а я второпях и по рассеянности захватил вчерашний грязный и с ним прибежал к вашему величеству, — весь вспыхнув от стыда, заговорил папенька.

— Ах ты, мой художник! — расхохотавшись, сказал государь и ласково потрепал по плечу отца моего.

И всякий раз, как приедет, бывало, государь в Академию, папенька точно нарочно по своей рассеянности счудит что-нибудь… Раз как-то тоже ждали в Академии государя. В то время отец мой был уже занят гравированием на медных досках сочиненных им в греческом вкусе иллюстраций к поэме «Душенька» Богдановича. Не могу сказать, для чего, но только помню, что папенька, когда не работал, медную доску, по которой гравировал, всегда покрывал белой лайкой, с мохнатой стороны густо обсыпанной мелом. Так как отец мой без работы не мог просидеть ни минуты, то и в тот день, когда ждали Николая Павловича, он не утерпел, чтобы совсем одетому не пойти к себе в кабинет посмотреть на свою работу. Уселся к столу, откинул лайку к себе на колени, смотрел-смотрел, потом увлекся, прилег грудью к доске и начал гравировать, забыв все на свете… Неожиданно его спугнул кто-то, крикнув в дверь: «Ваше сиятельство, государь приехал!..» Отец мой вздрогнул, точно спросонья выбежал в переднюю, вестовой накинул ему на плечи его старую камлотовую шинель, он помчался по коридору, на парадной лестнице сбросил кому-то на руки шинель, влетел в круглую залу и очутился прямо перед лицом государя, который стоял там с Олениным и профессорами. Не успел папенька отвесить его величеству поклон, как государь разразился громким хохотом. Отец весь вспыхнул… «Опять смеется! Чему? — забродило у него в голове. — Платок у меня чистый, да я еще и не вынимал его из кармана, а он уж смеется…» — все более и более конфузясь, думал папенька.

— Здравствуй, Толстой! — протянув руку, со смехом сказал Николай Павлович. — Скажи мне, давно ли ты у меня в мельники пошел?

— В мельники?.. — не понимая, что этим хочет сказать император, с удивлением переспросил папенька.

— Да посмотри на себя, ведь ты весь в муке!.. — проговорил государь, дотрогиваясь пальцем до груди графа.

Папенька опустил голову и увидал, что весь перед его платья выпачкан мелом…

— Простите, ваше величество, я гравировал и не заметил, что выпачкался мелом!.. — совсем успокоившись, извинился отец мой.

— То-то гравировал! Ах ты чудак! Ну, стой смирно, я тебя вычищу…

И государь, вынув носовой платок, начал выколачивать мел с вицмундира своего вице-президента…

Когда Николай Павлович уезжал, на парадной лестнице много рук протянулось подавать ему шинель, но он остановил их и приказал:

— Нет, наденьте прежде шинель моему мельнику; я боюсь, что он простудится, а он мне дорог…

Когда государь уехал, добряк Оленин крепко пожал руку отцу моему, а все профессора были поражены, видя такую великую милость монарха к их вице-президенту…

Кроме этих свиданий с государем в Академии художеств, папенька часто рано по утрам ходил к нему в Зимний дворец и носил показывать свои проекты, нарисованные пером для новой медали войны 1812 Года, которую он собирался начать лепить. Без одобрения Николая Павловича он никогда не приступал к этой работе.

Лучше сказать теперь же, что за все 20 лет работы, в продолжение которых отец мой сочинял, лепил и вырубал свои медали, государь всего только один раз остался не совсем доволен рисунком отца моего и, рассмотрев его внимательно, сказал ему:

— Послушай, Федор Петрович, воля твоя, а колено у твоего славянского воина повернуто неправильно!..

— Нет, правильно, ваше величество! — с уверенностью ответил папенька.

— А я тебе говорю, что неправильно, — настаивал на своем император. — Вот, посмотри, я стану в такую же позу, как твой воин…

И государь точно стал перед зеркалом в позу воина.

— Вот видишь, от самого колена ты отвел ногу в сторону, а так она твердо стоять не может. Славянский воин манерничать, по-моему, не будет; он поставит ступню вот так…

И Николай Павлович, смотря в зеркало, передвинул ногу и стал прямо и твердо на всю ступню ноги. Потом присел к письменному столу и тут же на папенькином рисунке легонечко нарисовал карандашом ногу так, как ему казалось, что она будет стоять правильно [140].

— Вот, возьми домой, посмотри хорошенько; и если я прав, так поправь, — сказал государь, отдавая рисунок графу.

Но с того момента, как Николай Павлович стал поправлять рисунок отца, в папеньку успела вступить его всегдашняя горячка: он ничего не видел, не слышал и не в состоянии был рассуждать ни о чем, а только взял свой рисунок и молча вышел из кабинета государя. Всю дорогу, покуда папенька, задыхаясь, летел от Зимнего дворца до Академии художеств, в разгоряченной голове его не переставало бурлить: