Воспоминания — страница 46 из 72

Смолоду, говорят, граф Федор Андреевич был великий любитель женского пола, и до сих пор все стены спальни его на даче были еще сплошь завешаны портретами красавиц Греведоновой работы. И хотя он был совершенно слеп, но про него рассказывали, что камердинер его, Марушка, часто привозил к нему в гости из Петербурга хорошеньких француженок. Граф объяснялся с ними на русском языке, потому что не знал ни одного иностранного языка, усаживал, говорят, этих «мамзюлек» около себя и говорил им:

— Марушка сказал, что ты хорошенькая! Подвинься ко мне, я проведу рукой по твоему лицу и увижу, какая ты есть такая! У меня глаз нет, так руки за них видят.

И начнет старик водить пальцами по лицу.

— Точно, носик у тебя маленький, вздернутый — это очень мило, и ротик маленький, и губки пухленькие…

И водит, водит пальцами по рожице без конца, а француженка только молча подставляет свою мордочку под старческую руку, запачканную во французском табаке…

Господи ты Боже мой, чего не в состоянии вытерпеть француженка из-за денег! Да и слепенький дедушка Федор Андреевич, нечего сказать, хорош был старичок!

Нам он всегда был очень рад. Любовь его к своему крестнику Федюше далеко еще не прошла, и всякий раз он придумывал, чем бы потешить папеньку. Раз до того расходился, что сказал:

— Знаешь что, Федюша, я хочу подарить тебе эту дачу. Я жить в ней больше не буду… Сперва съезжу за границу катаракты снять, а потом буду жить с Закревскими на их даче на Аптекарском острове, а эта дача, ты так и знай, твоя. И будущее лето ты живи в ней.

Отец мой был очень благодарен деду за этот прелестный подарок. И после точно мы много лет сряду каждое лето проводили на этой даче. Самому Федору Андреевичу подарила эту дачу со всеми ее угодьями старушка княгиня Белосельская[187], хозяйка Крестовского острова, которая приходилась ему по жене его близкой родственницей.

Дед был женат на дочери богатейшего откупщика, Степаниде Алексеевне Дурасовой, и на ее средства сделался сам богатым человеком. Она была раскольница, женщина без всякого образования, но большого природного ума. У них с дедом была всего одна дочь, Аграфена Федоровна, которую они выдали замуж за адъютанта фельдмаршала графа Каменского, Арсения Андреевича Закревского, человека совсем бедного, правда, трезвого и чрезвычайно аккуратного, но не блиставшего умственными способностями.

Выдавая дочь замуж и богато наградив ее движимым и недвижимым имуществом, Степанида Алексеевна все таки давала мужу умный совет:

— Смотри, граф, много им сразу не давай. Пусть они лучше смотрят из наших стариковских рук… Почтения тогда от них больше будет. Смотри же, граф, уговор лучше денег: я умру — все тебе, ты умрешь — все мне.

Да, хорошо бы было, если б дедушка никогда не забывал умного совета Степаниды Алексеевны, а то, кажется, со смертью жены и мудрые советы ее испарились из головы дедушки, и он начал передавать в руки дочери и зятя свое имущество.

Женившись на Аграфене Федоровне, Закревский, по милости фельдмаршала Каменского, который не переставал ходатайствовать за него, быстро пошел в гору: скоро был сделан финляндским генерал-губернатором, потом попал в министры внутренних дел и был пожалован в графы. Но за какое-то опрометчивое распоряжение в 1831 году, во время первой холеры, с этого места слетел и попал в сильную немилость государя Николая Павловича, которую много лет спустя мог переломить своею силою только канцлер граф Нессельроде[188]. Но об этом поведу речь после, а теперь настало время мне поведать о первом моем сердечном горе в жизни.

Все у нас в доме шло спокойно и благополучно, как всегда, и я была безмятежно счастлива. Только раз выбежала я весело встречать своего обожаемого Кукольника; он вошел в приемную какой-то странный, серьезный, совсем не похожий на себя. Я было протянула к нему обе руки и только что хотела заговорить с ним, как он поклонился мне как-то неловко и сейчас же, не сказав мне ни слова, прошел в кабинет отца моего. Меня что-то ударило точно ножом в сердце: я поняла, что с ним случилось что-нибудь новое, ужасное. Я так и замерла на месте… В голове моей завертелись вопросы: но, если с Нестором Васильевичем и случилось что-нибудь неприятное, я-то чем виновата? За что он меня так нестерпимо обидел? А тут вдруг меня подстрекнуло женское самолюбие; мне не захотелось показать ему, что я заметила его странный со мною поступок: я сейчас же скорчила равнодушное лицо, вышла как ни в чем не бывало в залу и весело начала заниматься гостями, но в сердце моем что делалось в это время, только одному Богу известно. Такой муки не желаю и врагу лютому.

Немного погодя Кукольник пришел в залу, начал, как всегда, устраивать разные игры, был очень любезен со всеми гостями и со мною говорил в общих разговорах. Но ко мне отдельно не подошел ни разу и не сказал мне ни одного задушевного слова. Женская гордость не позволила мне даже подойти к нему спросить, что значит эта перемена, и я держала себя с ним так же, как он со мной. И с этого самого дня невинное чистое счастье ни разу ко мне не возвращалось. Осталось на мою долю только страшное горе, которое я глубоко припрятала на душе. И даже отцу и матери не пожаловалась на мое несчастье; но они, кажется, заметили перемену в обращении Нестора Васильевича со мною и очень ею огорчились; может быть, они, добрейшие мои, между собою тоже составили какой-нибудь радужный план насчет моего будущего счастья с Кукольником, и когда он у них неожиданно рушился, тоже стали грустны и печальны, но тоже молчали, потому что старание разъяснить странную перемену Нестора Васильевича в отношении меня могло бы навести его на мысль, что меня хотят навязать ему насильно, чего он, по-видимому, совсем не желал. Должно быть, это соображение возмутило гордость отца моего, и он так же, как и я, хотел показать Кукольнику, что никакой перемены в нем не заметил, и остался с ним всегда мил и ласков, как прежде, и никогда о своем тайном горе ни мне, никому не сказал ни слова.

Маменька вела себя с Нестором Васильевичем точно так же, как отец мой, совсем по-прежнему. Но, как женщина, она тоньше чувствовала и, должно быть, понимала мои страдания, потому что ее глаза не переставали следить за мною. И если она не говорила мне об этом ни слова, то только потому, что не могла ничем помочь моему горю, и я ей за это была сердечно благодарна, потому что тогда жизнь моя была разломана на две половины и ничем даже не напоминала моего прежнего безмятежного счастья. Днем женская гордость моя заставляла меня притворяться спокойной, веселой, обманывать себя и других, а по ночам от невыносимого горя — обливаться горючими слезами. Все это было так не похоже на меня, нервы мои были так натянуты, что стоило только маменьке спросить меня: «Маша, что с тобой?» — и я бы разразилась потоком неудержимых слез, измучила бы мать мою, а горю нашему все-таки мы обе ничем бы не помогли.

Кукольник все это время не переставал быть «душою компании» в нашем доме, был мил, равно любезен со всеми. И все дамы и кавалеры были от него в восторге. Я одна только между всеми знала, что Нестор Васильевич не то для меня, что был прежде, и мукам моим не было конца.

Но я так заболталась о своих радостях и горестях, что даже перестала считать свои года; совсем забыла упомянуть, что вскоре после появления Кукольника в нашем доме мне минуло мои желанные шестнадцать лет, а теперь, в 1834 году, 30 октября, стукнули и все 17 лет. В этот день папенька, для того, чтобы повеселить меня, устроил танцевальный вечер; была даже взята бальная музыка Финляндского полка, что прежде составляло для меня особенное блаженство, но теперь сердце мое от этого нисколько не дрогнуло. Все гости наши веселились, танцевали до упаду, и я старалась быть веселее всех и танцевать больше всех, но на душе у меня от этого не было весело: я танцевала без устали, точно кукла, которую завели, и она вертится без сознания. Вместо ужина подавали маменькины гомерические блюда с тартинками; пробки от папенькиной чудной водянки летели в потолок; кавалеры угощали дам, усаживаясь с ними по уголкам, ели с аппетитом и подставляли с восхищением узенькие бокалы под шипучую влагу нашего доморощенного шампанского. Помню, что и меня кто-то угощал, но есть я уж не могла, это было выше сил моих: у меня весь вечер было стянуто горло какою-то судорогой, и мне думалось только: ах, кабы поскорее все ушли! Я бы убежала в нашу комнату и упала бы на мой диван; ведь мне хочется плакать, а нельзя; я должна быть веселой и танцевать. И точно, этим еще не кончилось мое терзание; я еще протанцевала котильон, носилась в шумном гроссфатере, и это был еще не конец. Старички еще потребовали для себя свой собственный классический кадриль, составили его сами и протанцевали не спеша, со всеми онёрами, ригодонами, pas de пижонами, pas de басками и антреша[189]. Во всех этих старинных танцевальных премудростях отличался лучше всех мой дорогой дядя, Константин Петрович, увешанный орденами за войну 1812 года. Видно, недаром в 1798 году, когда дядя Костя, служа в Рязанском мушкетерском полку, в капитанском чине, делал шведскую кампанию, и ему удалось где-то танцевать с шведскою королевою, ее величество выразилась про него так: «Этот молодой человек прелестно танцует!» И теперь, через 36 лет, каждый прыжок старого графа под сводом академической нашей залы сопровождался громкими аплодисментами. Правда, что няня Матрена Ефремовна не была согласна с мнением шведской королевы и стояла на своем, что Костинька настоящая ступа. Но ведь Матрена Ефремовна во многом и со многим никогда не была согласна; но уж с этим ничего не поделаешь, это дело ее века.

Наконец, кончилось торжество моего рождения; гости разъехались. Я пошла лечь, поплакать, и этим только развязала мучительный узелок, который весь вечер стягивал мне горло. На другое утро я опять была весела.