на жива, ни за что на свете не отдаст свою Катеньку за человека, который женится на ней только ради интереса. Отказала ему наотрез и со скандалом выгнала его из своего дома. Обиженный этим поступком, Федор Петрович вышел в отставку и уехал в свою деревню. Слабохарактерная, привыкшая к вечной покорности, вдовушка осталась по-прежнему в полной власти матери; но, разумеется, ей было уже не до того, чтобы ходить по гостям: она заперлась у себя дома и только потихоньку плакала по уголкам.
Моя приятельница Дуничка Егорова в это время находилась вся «в амурах и зефирах» с будущим своим мужем, учеником старшего класса Академии художеств, скульптором Теребеневым, тем самым, который после так изукрасил Императорский Эрмитаж своими кариатидами и статуями. Ну, и этой счастливой тогда чете, разумеется, было не до нас.
У Алексея Егоровича около этого же времени прибыл новый очень выгодный заказчик, известный богач генерал Шепелев, который заказал написать с себя портрет Егорову, аккуратно ездил к нему на сеансы, оставался более чем доволен работою профессора, не переставал присылать ему и жене его Вере Ивановне богатые подарки, а дочкам, их брал ложи во все театры и присылал за ними свою богатую, нагруженную конфектами, карету. Алексей Егорович был от этого в восхищении и почти всякий вечер отпускал своих барышень, под конвоем ученика своего Миши Скотти, повеселиться на даровщинку в каком-нибудь театре. Говорят, что гувернерство над дочерьми его профессора сильно надоедало Мише и, по словам самих девиц, он во время этих увеселений обращался очень жестоко с двумя меньшими девицами, Верочкой и Соничкой; сидя важно в обитой белым атласом карете, он беспрестанно на них покрикивал:
— Ну, вы, деревенщица, сидите смирно; нечего в окошко выглядывать: чего там не видали? Да не жрите так много конфект, еще у вас животы заболят, а мне придется вас разваживать. Так вы и знайте, что я вас брошу тогда; я срамиться из-за вас не намерен.
И несмотря на все эти дерзости Скотти, бедные девочки с жадностью кидались на все эти новинки; и очень понятно, что им в театрах было веселее, чем у нас, тем более что у нас тогда мало танцевали, а все читали, рассказывали что-нибудь новенькое, интересное, или занимались музыкою.
К нашим воскресным гостям прибавилось еще несколько литераторов и музыкантов. Между литераторами появился у нас тогда уморительный немец, барон Розен[191], тот самый, который после на своем ломаном русском языке сочинял забавные либретто для русских опер. Помню, что около этого времени появился у нас в первый раз молодой певец Осип Афанасьевич Петров[192] и еще совсем юная певица (почти еще девочка) Анна Яковлевна Воробьева[193], которую тогда мучила и терзала театральная дирекция. Помню, что у бедной девушки тогда умерла мать и, несмотря на это, убитую горем Анну Яковлевну безжалостно заставляли петь в это время на сцене. Помню, как отец мой, маменька и тетки мои старались приголубить ее в это тяжелое для нее время.
Осип Афанасьевич Петров и Анна Яковлевна Воробьева часто пели у нас и приводили всех в восторг своими молодыми чудными голосами. Петров, вероятно, тогда и не предполагал, что эта голосистая маленькая худенькая девушка сделается со временем его женою.
Нестор Васильевич Кукольник точно скоро возвратился из Москвы, и у нас по воскресеньям стали больше всего заниматься музыкой и пением. Тогда же всегдашним нашим воскресным гостем сделался и Михаил Иванович Глинка, который в это время задумывал уже свою оперу «Жизнь за царя», и все, что напишет новенького, играл и пел у нас сам. С Кукольником они были большие друзья, и дружба эта не кончилась до самой смерти Глинки[194].
Я хорошо помню Михаила Ивановича Глинку в это время: он был маленький человечек, с большим хохлом волос на голове; ему, кажется, очень хотелось быть большим: он все привставал на цыпочки и вытягивался, держал голову высоко и правую руку важно закладывал между петлиц своего сюртука. Но все это «великому человеку» росту на взгляд не прибавляло; он все-таки казался «маленьким» человечком. Хорошего большого голоса я что-то у него не помню, и когда он пел и старался выразить что-нибудь с особенною силою, то всегда натуживался.
Но так как мне придется впереди много еще рассказывать про Глинку, «ту восходящую звезду первой величины, про дружбу его с Кукольником и впоследствии с мужем моим, Павлом Павловичем Каменским, который много лет сряду был с ними неразлучен, — то, чтобы не повторяться, оставлю покуда Михаила Ивановича и поговорю о том, что случилось раньше.
Вернувшись из Москвы, Кукольник начал себя вести со мною опять так же, как он вел себя до нового года, и никакого больше сближения между нами не произошло. Точно он боялся у нас в доме показать свое доброе чувство ко мне. Я тоже с своей стороны не делала ни одного шага к сближению, и так мы с ним зажили опять, по-видимому, совершенно равнодушные друг к другу. О заветной ночи под новый год и помину больше не было.
В эту же зиму пленились нашими воскресеньями и стали бывать у нас часто Василий Андреевич Каратыгин и жена его Александра Михайловна[195], два знаменитые артиста того времени, которые прежде привозили только в подарок моим родителям билеты на свои бенефисы, а теперь вошли в состав нашего самого интимного общества.
По-моему, чудный актер Василий Андреевич Каратыгин вне сцены представлял из себя мало интересного; для простой комнаты он был как-то слишком громаден, говорил оглушительным голосом и вообще не мог отделаться от привычных ему театральных эффектов, которые на сцене были у места, а в гостиных казались дикими. Глубоко вдумчивый актер, строгий исполнитель всего, что требовало от него лицо, которое он изображал, важный, благородный, картинный во всяком своем движении, — он вне кулис делался необыкновенно тих, молчалив и терял решительно все свои достоинства, кроме телесной своей громадности. Какая разница — жена его, Александра Михайловна, дочь знаменитой танцовщицы Колосовой! Куда ее ни посади, везде была у места; попадет она, бывало, к бомондным людям, и там, бывало, кого угодно своим умом и любезностью «за пояс заткнет», попадет она в круг артистов, людей «погривуазнее», и там найдет и сумеет насмешить и распотешить всех. Короче сказать, как хороша она была на сцене в роли греческой строгой женщины, как она была мила в роли веселенькой жены адвоката, так же отыгрывалась она во всякой домашней обстановке, куда ее нечаянно забрасывала судьба. По своей наружности, по образованию, по чисто французским туалетам, она тоже, если бы захотела, не дала бы ходу ни на волос перед собой ни одной женщине. Я не знаю, как другие, а папенька, кажется, был влюблен в мужа и жену Каратыгиных, а я в одну Александру Михайловну. И все кавалеры были с нею тише воды ниже травы. Особенно побаивался ее наш молодой поэт Кукольник; у него со знаменитой актрисой на подмостках вышла большая неприятность. Давали в первый раз какую-то драму Нестора Васильевича, если я не ошибаюсь, это была «Елена Глинская». Еще за сценой бунт, народ орет, кричит… Бьют в колокола, хотят убить эту Елену… Ночь, она одна на сцене, мечется, молится, дает обещания делать добрые дела, служить во всех церквах молебны и затем кричит: «Колокола, московские колокола!..» Она кричит, а колокол хоть бы один в это время звякнул; полное молчание!.. Видно, люди, приставленные к колоколам, ушли и забыли о них думать. В партере поднялся хохот. Можно себе представить, что происходило в душе актрисы в это время. Наконец упал занавес. Александра Михайловна только накинула на себя салоп, захватила в руку свой неизбежный лорнет (она была близорука) и полетела в уборную к мужу с жалобой. Василий Андреевич в эту минуту успел спустить с себя последнюю рубашку и совершенно голый, сидя перед автором, обливался одеколоном. Увидав жену, он испугался, вскочил с места и сконфуженно закричал:
— Александра Михайловна, побойтесь Бога, зачем вы вошли? Я в таком виде…
— А черррт тебя возьми (Каратыгина сильно картавила), в каком ты виде! Я не к тебе пришла, а к этому мальчишке! — заорала она громче мужа, указывая лорнетом на Нестора Васильевича, который хотел улизнуть от нее за кулисы; она загородила ему дорогу.
— Врешь, мальчишка, не уйдешь! Я тебя не выпущу!.. — начала кричать она, совершенно выйдя из себя, махая перед носом Кукольника своей лорнеткой. — Коли ты, щенок этакой, пишешь дрррамы с колоколами, так ты стой у меня около них и сам звони!..
При этом лорнетка вырвалась у нее из руки, полетела и больно щелкнула в большой нос Нестора Васильевича. С тех пор он, бедный, стал так ее бояться, что всякий раз, как давали эту несчастную «Елену Глинскую», он выскакивал из-за стола и летел звонить в закулисные колокола…
— Пустите меня, пустите! Мне нельзя, — всегда говорил он, — Александра Михайловна барыня властная…
Не могу еще никак воздержаться, чтобы не сказать, как Каратыгина раз уморила отца моего за ужином, рассказывая ему про свою страсть к русской бане.
— Для меня, дорррогой гррраф, русская баня доррроже всего. Не надо мне ни концеррртов, ни оперрр, а только пустите меня в баню, и я буду на седьмом небе… У меня там есть прррелестная старушка, которая меня моет; она было вообрразила, что я барррыня, и стала меня мыть очень деликатно, но я ее выучила: послушай, милая старррушка, говорррю я ей, я так нежно не люблю; ты мой меня так, как ты моешь свой пол, крррепче, не жалей! И с тех пор это один восторррг, как она меня моет. Один ррраз она, видно, желала угодить мне и сделала со мною одну штучку, которую я — умирать буду — не забуду. Вообррразите, граф, что это мое брюхо! — при этом Александра Михайловна своими белыми руками, в бриллиантовых кольцах, разостлала свою салфетку. — Потом вдруг схватила меня пальцами за самую серрредину и начала веррртеть, как буррравом, а потом подняла рруку и пррристукнула меня в то же место, что есть силы, кулаком. Я заорала, как белуга, а она говоррит: «Ничего, матушка, это очень здорррово». Какова прелестная старушка, ей кажется, что это очень здорррово, но я ей говорррю: делай со мною все, что хочешь, кррроме этой