штучки!.. Что бы было, если б эту прелестную старушку пустить в Паррриж с этой штучкой? Как вы думаете, гррраф? Ведь что рррусскому здорррово, то немцу смерть, а фррранцузу и подавно!..
Быстро пролетело время от нового года до весны. Я почти все сидела дома с сестрой Лизанькой и с маменькой, которые обе что-то нехорошо себя чувствовали. Бедная Лизанька все страдала глазами; ей открыли фонтанели на руках; нервы ее были сильно расстроены. Но как только ей делалось немного получше, она сейчас принималась за дело: много читала, переводила с английского и работала на бедных. Кроме того, у нее были странности, которые можно было приписать только болезненному состоянию ее здоровья: как только она оставалась одна, ей сейчас же начинало что-нибудь чудиться, и так ясны были видения, что разуверить ее в том, что этого на самом деле нет, было невозможно. То, бывало, поднимется она снизу к теткам наверх и скажет:
— Где у вас тот старичок, что шел передо мной на лестнице?
— Нет, душа моя, у нас нет никакого старичка. Тебе это показалось, — ответят ей, бывало, тетки.
— Вот прекрасно! Да ведь я вам говорю, что я за ним шаг за шагом поднималась по лестнице, и он вошел к вам. Седой такой, в коричневом сюртуке… Еще меня так удивило, что на нем сюртук сшит, как французский кафтан.
То ей виделась девочка в локонах и в розовом кушаке. Один раз она меня на улице страшно испугала. Пошли мы с нею что-то купить в Андреевский рынок; шли, шли мы рядышком, вдруг она от меня отстала; я обернулась, смотрю, а она стоит на тротуаре одна-одинешенька и о чем-то горячо разговаривает, и, представьте себе, на немецком языке, который она ненавидела и всегда заявляла, что не понимает на нем ни слова. Я вернулась и спросила ее:
— Лизанька, что ты это одна тут разговариваешь?
— Молчи, не мешай! — махнула она мне рукой; сказала еще слова три по-немецки, побледнела вся как полотно и вдруг пустилась опрометью бежать назад в Академию.
Я нашла ее уже в комнате теток, всю в слезах. Она рассказывала им, что сейчас встретила немца, и он сказал ей, что маменька наша умрет нынешним летом, или в мае, или в сентябре.
— Лизанька, ты ведь не понимаешь немецкого языка, тебе это все почудилось, — уговаривали ее тетки, стараясь успокоить.
Но утешить ее нельзя было: она верила в страшное предсказание какого-то человека, которого совсем с нею и не было.
В начале мая дедушка Федор Андреевич прислал папеньке сказать, что наша дача на Крестовском острове совсем готова и что мы можем переехать, если хотим. Действительно, мы скоро переехали.
В середине мая маменька вдруг опасно захворала необыкновенною болезнью, которую доктора назвали столбняком. Она сидела на кресле точно как окаменелая, ничего не говорила, не просила, даже кормить ее доктор Шестаков должен был силою, пропуская ей в рот пищу. Все мы были в отчаянии. Лизанька верила в предсказание и всякую минуту ждала смерти бедной матери нашей; но на этот раз нас помиловал Бог. Приглашенный известный доктор вместе с Андреем Егоровичем спасли нашу дорогую… Она скоро поправилась и даже поздоровела к концу лета, так что мы все успокоились.
Я положительно была в восторге от дачи, от массы розанов, в которых она, можно сказать» тонула. Кроме того, я много гуляла и часто ходила в гости к madame Lioseun, которая занимала тогда место воспитательницы при девицах Чертковых[196] и жила на Каменном острове. Уморительный был со мною случай в одно из моих путешествий к Чертковым. От нас к ним надо был пройти недалеко по берегу Невы, между стриженых акаций. Иду я, задумавшись, и вдруг слышу, что на террасе дачи княгини Голицыной какой-то странный охриплый голос кричит: «Княгиня, княгиня! Позовите сюда эту хорошенькую барышню, что мимо идет. Это дочка вашего соседа, графа Толстого, того самого, что зимою, в лентах и орденах, с прачками белье чрез Исаакиевский мост возит».
Я взглянула на террасу и увидела целую публику, которая с любопытством вглядывалась в меня, да еще маленькую старушку в запачканном черном коленкоровом платье и в чепце; она-то и приказывала княгине меня позвать. Я переконфузилась, прибавила шагу и скоро дошла до дачи госпожи Чертковой. У меня все время не выходило из головы: отчего эта старушка узнала меня? И отчего же говорит, что мой отец с прачками белье возит? На другое же утро мне Бог послал всему этому разгадку.
Только успела я войти в наш садик, как ко мне в калитку вошла та же самая женщина в чепце, которую я видела вчера на террасе у княгини Голицыной. Она вошла, очень важно и жеманно присела передо мною и проговорила на французском языке:
— Bonjour, comtesse! Я — Оленька, меня все любят, я у всех бываю и к вам пришла, теперь я голодна и потому я называюсь Оленькой, а когда я поем, я буду Ольга Ивановна! Chère comtesse, donnez moi petit morceau de quel que chose…[197] мне кушать хочется.
Я сейчас же побежала, принесла ей на тарелке вчерашнее жаркое, хлеб, вилку, ножик и поставила все это перед ней на балконе.
— Нет, перенесите сюда на скамеечку; я под крышкой не вкушаю, я боюсь: она может обрушиться и убить меня, и этого тоже не надо, унесите: я этого тоже боюсь, — и она отодвинула от себя ножик и вилку.
Я поспешила исполнить ее желание, и она с аппетитом начала есть руками, сидя на скамеечке.
— Вот теперь вы можете меня называть Ольгой Ивановной, потому что я совсем сыта.
Меня сильно разбирало любопытство узнать, что это она говорила про моего отца, что он с прачками белье возит. Я ее спросила:
— Что это, Ольга Ивановна, вы вчера говорили, что мой отец в ленте и орденах с прачками белье возит? Вы разве это видели?
— Видела, ma chère, видела. Граф идет, шуба распахивается, лента и ордена все видны, а он впрягся с бабой в салазки и мокрое белье везет. Как же, разумеется, я это видела! Je ne mens jamais[198],— отрапортовала мне Оленька.
После я пристала к папеньке, чтобы он мне сказал, что это все значит, и он мне со смехом ответил:
— Точно, это со мною один раз случилось: шел я в 9 часов утра к государю. На Исаакиевском мосту была гололедица страшная, и какая-то баба никак не могла стащить с места салазки с мокрым бельем; ну, я ей помог, вот и все.
Прелестный человек, как у него это все просто делалось: «Я ей помог», и конец. Скоро эта помешанная Оленька сделалась и нашей постоянной гостьей. После уже дедушкин садовник объяснил мне, кто такая эта странная Оленька. Оленька, или Ольга Ивановна, по словам его, была бедная дворяночка, определенная какими-то благодетелями на мещанскую половину Смольного монастыря. Там все у нее шло благополучно, покуда к несчастной девушке не стал ездить на прием какой-то франтик, который стал за нею сильно ухаживать, влюбил глупую девочку в себя, уговорил ее после выпуска бежать с ним, что она, очертя голову, и сделала. А после оказалось, что этот франтик не что иное, как беглый крепостной лакей какого-то важного барина. И роман этот кончился тем, что лакей женился на монастырочке, спился с круга, в пьяном виде ранил свою жену топором по черепу; и хотя ее тогда вылечили, но разума ей уж не вернули, и она осталась на всю жизнь любимицей знати, «забавной дурочкой Оленькой». От этой злосчастной раны верно и остался у нее навсегда панический страх к ножам и ко всему острому.
Ах, я и забыла сказать, что дедушка Федор Андреевич Толстой, уезжая за границу снимать свои катаракты, вместе с дачей наделал отцу моему еще много подарков: во-первых, он купил для него чудную верховую лошадь, жеребца арабской породы, Гектора; потом подарил еще ньюфаундлендскую собаку Зюлему, которая у него всегда жила при этой даче; еще для балкона большой дорогой телескоп и наконец шестивесельный морской катер, чтобы кататься в нем по Неве. Дедушка хорошо знал вкусы своего крестника, а потому и все его подарки пришлись отцу моему по душе. Особенно влюбился папенька в своего красавца Гектора и всякий вечер гарцевал на нем перед публикой. И эта огневая лошадь слушалась его, как маленькая собачка. Очень я любила смотреть, как он удивляет всех своею молодецкою ездой. И ведь какой он был хитрый, как только никто ему не попадается навстречу, Гектор идет себе смирно, не ворохнется. Но только завидит папенька где-нибудь вдали людей, и в особенности дам, так этот страшный конь и взбесится, и пойдет выкидывать разные штуки, и становится на дыбы. Тут-то отец мой и сидит на коне, точно из одного куска с ним вырублен, и покоряет разъяренное животное своей воле. И публика, бывало, дивится, а встречные знакомые даже ему аплодируют. Я этого очень боялась, но тетки мне открыли за тайну, что папенька нарочно потихоньку бесит своего Гектора, а потом усмиряет его, и что это ему ничего не стоит.
Ньюфаундлендку Зюлемку, дочь почтенных, украшенных медалями, родителей, папенька тоже залюбил без памяти и всегда купал ее при дамах сам. Но зато, когда мужчины наши ездили на катере купаться на Лавалев берег, то эту свободную американскую гражданку принуждены были покрепче запирать в сарай, а то она никак не могла привыкнуть к тому, что на Неве ей не надо спасать купающихся людей. И из этого выходили постоянные скандалы: чуть, бывало, недоглядят, Зюлема тут как тут, схватит какого-нибудь несчастного купальщика за волосы и давай его спасать.
Да и последний подарок дедушки, чудный телескоп, у нас на террасе составлял положительное блаженство всех кавалеров. Бывало, у них из-за него дело доходило чуть не до драки: всякому хотелось завладеть им прежде другого и навести его на купальщиц на Лавалевой даче[199]. И как только счастливец наведет его, так ему и кажется, что все эти голые женщины совсем около него, тут у нас на террасе. Дивный был телескоп. После, когда папенька ставил его на крыше Академии и смотрел на город Кронштадт, то ясно были видны все улицы и люди, которые по ним ходили. Помню, что я, грешница, раз рано утром, когда на террасе у нас никого не было, тоже навела телескоп на Лавалев берег, и представьте себе, как я испугалась, когда совсем около меня очутились Василий Андреевич и Александра Михайловна Каратыгины, которые, пользуясь утречком, изволили купаться на Неве «maritalement»