— Счастливица! — говорила она мне с восторгом. — Понимаешь ли ты, Машенька, какой ты милости удостоилась! Вот вы с твоим папа ни об чем не думаете, а вам все само в рот валится. Ведь это будущность, душа моя, это карьера! Не надо же вам теперь упускать случая, нельзя теперь переставать ходить гулять на Английскую набережную. И я нарочно приехала сегодня сказать твоему папа, что если он занят по службе и ему трудно уделять на прогулки с тобой много времени, то, слава тебе, Господи, мы с Теодором люди свои, пусть он скажет слово, и я готова помочь ему в этом деле. Я буду с Варенькой заезжать за тобой и вместо него гулять с вами, мои девочки, Çа sera si gentil: deux jeunes filles ensemble! La famille imperiale vous remarguera — Marie par sa beauté et ma Barbe par son talent[204] (Варенька была замечательная пианистка, одна из первых учениц Гензельта и большая его любимица).
Хотя я о своей красоте очень мало думала, но мне все-таки показалось странно, как это Варенька покажет царям свой талант на граните Английской набережной? Что-то уж очень выходило мудрено. Конечно, для пылкого воображения любящей матери все могло казаться возможным. Но какие бы выгоды не мерещились тетушке от наших общих гуляний с Варенькой, мне-то гулять с ними совсем не хотелось. Я очень любила Вареньку, и мы с нею много лет сряду были очень дружны, но стеснительная, недоверчивая манера тетушки в обращении с дочерью мне совсем не нравилась. Екатерина Васильевна держала Вареньку около себя точно на веревочке, ни на шаг от себя не отпускала, говорить свободно ни с кем не позволяла и целые дни не переставала дрессировать ее на великосветский манер. Оно и понятно, что мне, вольной пташке, которой отец и мать верили безгранично, не хотелось попасть к тетушке в бомондную переделку. Да и просто в то время я и подумать не могла гулять с кем-нибудь, кроме папеньки, а потому и ответила тетушке откровенно, что я буду гулять с отцом моим, так как и ему тоже полезно после его трудов проветриться и развлечься, и что это много времени у него не отнимет. Так я и отлавировала тогда от этих общих выгодных гуляний. Папенька остался очень доволен моим ответом, и мы с ним продолжали гулять по Английской набережной. Нового с нами больше ничего не случилось, и государыня больше не приезжала. Но раз, как это всегда бывает, я попала в моду, то беганье за мною все продолжалось. Уморительный был, право, папенька: иной раз он, видимо, был очень доволен эффектом, который я производила, а в другой раз ему это ухаживанье и заглядыванье под шляпку вдруг покажется неприличным, он сейчас же уведет меня на Васильевский остров и дорогою дает себе честное; слово, что нога его больше никогда не будет на Английской набережной, а на другой день (видно, сердце не каменное) опять захочется голубчику посмотреть, как нравится всем его возлюбленная Машенька, и он опять сведет меня туда же. Правда, что в подобных неудовольствиях папеньки была много виновата тетушка Екатерина Васильевна, которая все еще не отставала от нас и своими новостями и известиями возмущала ему душу. Один раз она влетела к нам очень взволнованная и прямо атаковала меня вопросами:
— Машенька, ты никогда не сидела на натуре?
— Нет, я стояла на натуре, когда папенька писал нашу семейную картину. Это скука страшная! — ответила я ей.
— Нет, не то! А теперь, недавно, ты ни перед кем не позировала? — подозрительно глядя мне в глаза, еще переспросила тетушка.
Я ответила ей, что и не думала.
— Странно, как же это могло случиться, что на фарфоровом заводе пишут теперь твой портрет на вазе? Ты в итальянском костюме с кастаньетами в руках… Говорят, государыня сама заказала эту вазу, чтоб подарить государю!
— Какие бессовестные сплетни! — вдруг вспылил папенька. — Где ты могла слышать такой вздор, Катенька?
— Нет, Теодор, это не вздор, а правда! Сам Карбонье нарочно ездил на фарфоровый завод и своими глазами видел там эту вазу и говорит, что Машенька очень похожа, — рассердившись, заспорила Кроткова.
А я говорю, что это вздор! Не мешало бы этим твоим попугаям подстричь язычок, чтобы они меньше болтали, — раскричался на свою кузину папенька.
Но это бы все ничего, покричали, поспорили, да об этом и забыли. А то тетушка прилетела к нам с новостью, которая отняла у отца моего весь душевный покой. Она забрала его одного в сторону и тихо и таинственно сообщила ему:
— Теодор, ты еще ничего не знаешь? А я знаю наверное, что Машенька к этой Святой будет сделана фрейлиной императрицы.
— Опять Карбонье говорит? — спросил папенька и побледнел как полотно.
— Совсем не он! Об этом говорят в свете.
— Я думаю, что прежде не мешало бы спросить у отца, у меня, желаю ли я этого, — едва слышно проговорил папенька.
— Разумеется, ты желаешь! Кто же может в этом сомневаться? — с убеждением сказала Катерина Васильевна.
— Это ты так думаешь, но, слава Богу, не все! Знаешь что, Катенька: оставь ты меня в покое и не привози мне никаких вестей, я не хочу ничего знать, — и папенька, не простившись с кузиной, ушел в свой кабинет.
Тетушка рассердилась, собралась домой и на прощанье сказала тете Наде:
— Quel drôle de corps, votre frère, ma cousine! Все хочет оригинальничать! Toujours le même![205] Но кто ж ему поверит? Разумеется, никто!
Тогда мне не объяснили, что значили все эти непонятные слова; много позднее я узнала все и оценила вполне отцовскую любовь ко мне и благородство его чувств. После я узнала тоже, что папенька так взволновался тогда вестью тетушки, что не мог успокоиться. Весь Великий пост он не переставал волноваться и даже на всех придворных рассыльных, которых так много ездило по Румянцевской площади, начал смотреть как на личных врагов своих. Ему все чудилось, что кто-нибудь из них везет мне фрейлинский шифр. Говорят, что неизвестность так мучила его тогда, что он даже решился закинуть по этому поводу словечко министру двора.
— Отчего вы меня об этом спрашиваете, граф? — спросил князь Петр Михайлович Волконский.
— Оттого, ваше сиятельство, что я не желаю, чтобы моя дочь… — (и папенька шепнул что-то на ухо князю).
Министр с удивлением взглянул на него и холодно проговорил:
— После того, что вы мне сказали, граф, вы можете быть покойны: дочь ваша фрейлиной не будет[206].
Я одна, виновница всех этих страхов и переговоров, тогда ничего и не подозревала. Праздники прошли для отца моего благополучно; он совсем успокоился. Только никогда мы больше за Неву гулять не ходили, да и гуляльщики все — с Английской набережной перекочевали в Летний сад, а это для нас с папенькой было слишком далеко.
14-го мая мы переехали на нашу дачу на Крестовский. С начала лета у меня опять на душе было тайное горе: Нестор Васильевич Кукольник, который уезжал зачем-то в Москву, вернувшись, приехал к нам на дачу и вел себя со мною во все время визита спокойно и ровно. Ни одного интимного слова между нами больше сказано не было. Он первый сделал шаг назад. Я, по женской гордости, сейчас же отступила от него на десять шагов, и с тех пор между нами установились отношения «хороших старинных знакомых».
Сколько я тайно плакала, бродя между прелестными розами нашего сада, это уж я одна знаю. А потом еще немилосердно злил меня мой дядюшка граф Дмитрий Николаевич Толстой, которому вздумалось в это время за мной сильно приволакиваться. Он то и дело отпускал мне фразы вроде этой:
— Ма cousine, vous êtes impossible![207] He глядите на меня! Неужели вы не видите, что я страдаю, что я люблю вас? Поймите, что не будь я честный человек, который раз сказал себе, что ты беден и потому не имеешь права жениться, что это будет значить разводить нищих на земле, — я страдаю и молчу, — а то бы я давно женился на вас и был бы счастливейшим из смертных.
— Да я за вас и за богатого никогда бы не пошла! А за бедного, которого полюблю, выйду непременно, — со злостью отвечала ему я.
— Ну, уж этому не бывать! Если я не женюсь на вас, то уж и другому бедному не уступлю вас. Как только замечу что-нибудь подобное, сейчас же расстрою вашу свадьбу, одурачу вашего жениха.
— Я за дурака не собираюсь выходить и потому не думаю, чтоб вам удалось одурачить моего будущего мужа.
— Полноте, ma cousine: Наполеон был гений, и того одурачили!
— Может быть, только мне помнится, что Наполеона одурачили не вы.
Так мы с честным дядюшкой моим от великой любви его ко мне; не переставали всаживать друг в друга шпильки. И кончилось тем, что он мне сделался просто противен. Потом некоторые слова из его умных речей невольно наводили меня на мысль: уж не он ли расстроил и развел меня с Кукольником? И от этой одной мысли я его возненавидела.
Остальное лето я провела довольно весело. Добрейшая Анна Николаевна Рускони, желая доставить мне удовольствие, заезжала за мной всякое воскресенье с другом своим молодой графиней Екатериной Ларионовной[208] Кушелевой и сестрою ее прелестной княжною Танюшей Васильчиковой[209], и они катали меня по островам в большой линейке[210] четверкой на вынос, вроде тех, на которых катаются на Петергофских праздниках.
Папенька никогда не держал лошадей; мы или ходили пешком, или пробавлялись извозчиками; понятно, что эта новинка мне доставляла громадное удовольствие.
Вообще подходило то время, когда меня начали похищать из моей милой Академии и понемногу знакомить с большим светом. Девятого августа со смерти бедной сестры Лизаньки прошло полгода. К 15-му августа мы перебрались с дачи. Семнадцатого сентября минул год по маменьке; оба траура кончились. Третьего октября мне стукнуло девятнадцать лет, и не стало у нас с папенькой никаких отговорок, чтобы вывезти меня в свет.