В начале бала я танцевала мало, потому что мне гораздо интереснее было смотреть на танцы государыни, чем танцевать самой. Время до 10 часов пролетело незаметно. Ровно в 10 часов музыка умолкла и государыня скрылась из бальной залы в уборную, куда проводил ее император и хозяева дома; затем ее величество должна была отбыть в Зимний дворец. Предписание докторов исполнилось в точности: бал для ее величества кончился. Но государь, остальная царская фамилия и все приглашенные не уехали, а остались. В короткий интервал, пока совершалось в уборной переодевание государыни, музыка молчала, — царская фамилия и гости в это время отдыхали, пили чай, гуляли по залам и любовались чудесами юсуповских чертогов. Отец мой и я делали то же. Папенька как художник воспользовался этим временем, чтобы показать мне знаменитую группу Амура и Психеи Кановы, которая была помещена в парадной спальне супругов Юсуповых. Спальня эта, насколько мне помнится, ничем не отличалась от старинных парадных спален во всех дворцах, с тою только особенностью, что над кроватью неизбежного в то время балдахина не было, а только красивая голубая штофная драпировка разделяла спальню пополам. За нею находилась двуспальная кровать и в ногах у нее, как будто среди нечаянно откинутой драпировки, стоял белый мраморный пьедестал с группою Кановы. Необыкновенно красиво и загадочно выглядывали из-под голубой драпировки эти два мраморные влюбленные божества. И как хорош и прозрачен казался мрамор на голубом фоне!
Насмотревшись на мифологических богов, я заглянула по ту сторону драпировки и сразу попала из языческого мира в мир христианский: там красовалось только богатое супружеское ложе, а в головах у него с правой стороны древний киот с фамильными, унизанными драгоценными камнями, старинными образами, освещенный золотою висячей лампадою, огонек которой переливался по образам всеми цветами радуги.
Из спальни отправились было мы полюбоваться на двух голубков древней итальянской мозаики, но я не успела наглядеться на эту прелесть, как, должно быть, императрица отбыла в Зимний дворец и в юсуповской зале опять грянула бальная музыка. Разумеется, все пошли в залу, и начался новый бал, или продолжился старый, как хотите.
На этом втором бале я танцевала много. Кажется, он продолжался до двух часов. Протанцевали мазурку, котильон с разными затейными фигурами, и подошло дело к ужину. Но тут, чтобы поняли Шехерезаду, которая предстала моим глазам, мне прежде всего надо рассказать про устройство бальной залы и столовой. Бальная зала и столовая проходили, кажется, насквозь всего дома, так они были громадны, и, верно, стояли совсем плотно одна к другой, потому что между ними была устроена эстрада для музыкантов, вся уставленная тропическими растениями и кончающаяся двумя низкими бронзовыми решетками, которые выходили и в залу и в столовую. Но так как зала и столовая были гораздо шире эстрады, то остальное пространство занимали громадные зеркала, — вот теперь будет понятно. Как только кончился котильон, музыка заиграла польский. Княгиня Зинаида Ивановна взяла под руку государя и повела его к одной из боковых зеркальных стен, где не было никакой двери; но зеркало вдруг поехало, исчезло в стене, и за ним открылась цветочная аллея, которая доходила до столовой. Точно так же сделалось и по долгой стороне залы, и гости, пройдя парами, под звуки польского, по этой аллее прошли в столовую и уселись за ужин. Помню, что я шла под руку с папенькой и чуть не вскрикнула, когда зеркальная стена, точно по волшебству, исчезла. Я переходила от удивления к удивлению: представьте себе, что сквозь стол росли целые померанцевые деревья в полном цвете. Вдоль всего стола лежало зеркальное, цельное, оправленное в золото плато и тоже обхватывало стволы деревьев. А на плато и саксонские и китайские куколки, и севрские вазы с цветами, и фрукты в блестящем, как бриллианты, хрустале, и конфекты. И уж чего, чего там не было! И про ужин гастрономы говорили, что в нем только птичьего молока недоставало.
После ужина, когда все стали разъезжаться, с тетушкой Аграфеной Федоровной и со мной случилось маленькое несчастие: сошли мы в швейцарскую, а ни лакеев, ни шуб наших нет. Папенька и молодежь, которая нас провожала, искали, звали, никого не нашли. Все приглашенные разъехались, а мы две несчастные стоим в бальных платьях в совсем остывшей швейцарской. Оказалось, что и экипажа нашего у подъезда нет. Что делать? На тетку и на меня какие-то офицеры, чтобы мы не простудились, накинули свои шинели, и кто-то из них предложил свою двухместную карету, чтоб отвезти нас. И мы, точно наряженные, уехали домой. Папенька вспылил, рассердился, выпросил у кого-то из юсуповской челяди себе шинель и на извозчике полетел вперед узнать, в чем дело. Оказалось, что два выездные гайдука, понадеявшись на близость дома Юсупова от дома Закревского, вместо того, чтобы ждать господ, забрали наше теплое платье, уселись в барскую карету и уехали покуда домой, с тем, чтобы приехать за нами к концу бала. Но дома они поужинали, выпили лишнее и проспали. Когда отец мой донес об этом Аграфене Федоровне, она (баловщица страшная) нисколько не рассердилась, а испугалась за них и сейчас же послала им сказать: «Пусть эти дураки скорей ложатся тихо спать. Только, чтобы граф не узнал, а то беда будет!». А испугалась она потому, что у графа Арсения Андреевича было свое неизменное правило: раз напьется человек — простит, в другой раз напьется — простит, а в третий раз напьется — в солдаты и конец! Тут хоть жена, хоть дочь ползай перед ним на коленях — не простит.
После юсуповского бала ко мне со всех сторон посыпались приглашения, и в этом сезоне мне пришлось побывать на очень многих вечерах.
Вскоре всю Россию постигло великое горе: Александру Сергеевич Пушкин дрался на дуэли с Дантесом и был опасно ранен. Разумеется, все веселости в Петербурге прекратились, все притихло, все примолкло, все с ужасом ждали последствий этой страшной истории.
Не помню, куда мы пошли с папенькой пешком на ту сторону и уже возвращались домой, когда нас догнал на извозчике профессор университета Плетнев[230] (не могу сказать, был ли он тогда ректором или еще нет). Узнав отца моего, он издали начал кричать:
— Граф, граф! Федор Петрович, остановитесь, подождите!
Папенька, увидав Плетнева, тотчас остановился и робко спросил:
— Ну что, что, голубчик?
— Все кончено! Александр Сергеевич приказал вам долго жить! — проговорил он едва слышно, отирая перчаткой слезу.
Мы с папенькой перекрестились, и оба потихоньку заплакали.
— Пожалуйста, граф, поскорее пришлите снять маску! Да приезжайте! — почти закричал Плетнев и, повернув извозчика, куда-то ускакал.
А отец мой со мной перебежал через Неву домой, сейчас же послал за литейщиком Балиным, который жил тогда против ворот Академии по Четвертой линии; и отправил его снимать маску с Пушкина. Балин снял ее удивительно удачно. Недавно она мне у кого-то попалась на глаза — сходство поразительное. И нельзя сказать, чтобы страдания и смерть очень уж исказили лицо Александра Сергеевича. Эта маска была чистая находка для скульпторов. Не помню хорошенько, кто вылепил первый бюст после смерти Пушкина, но, по-моему, неоцененный его бюст вылеплен юным скульптором Теребеневым[231], тем самым, который впоследствии изукрасил Эрмитаж своими кариатидами и статуями великих художников. Теребенев как-то особенно поймал в этом бюсте тип и выражение лица. Пушкина; он точно такой, каким я его помню в Царском Селе во время нашего с ним первого знакомства.
Всем известно, какое было тогда стечение народу на канаве у Певческого моста перед домом, на котором мраморная дощечка до сей поры гласит, что в нем скончался Пушкин. Весь этот люд днем и ночью рвался поклониться праху незабвенного поэта. Затем тело Александра Сергеевича до дня похорон поставили в склеп Конюшенной церкви, и там поклонения продолжались. А дамы так даже ночевали в склепе, и самой ярой из них оказалась тетушка Аграфена Федоровна Закревская. Мало того что ее сон не брал все время, как тело стояло в склепе, мало того, что она, сидя около гроба в мягком кресле, не переставала обливаться горючими слезами, — нет, она еще знакомила ночевавших с нею в склепе барынь с особенными отличительными интимными чертами характера дорогого ей человека. Разумеется, она первым делом с наслаждением поведала барыням, что Пушкин был в нее влюблен без памяти, что он ревновал ее ко всем и каждому. Что еще недавно в гостях у Соловых, он, ревнуя ее за то, что она занималась с кем-то больше, чем с ним, разозлился на нее и впустил ей в руку свои длинные ногти так глубоко, что показалась кровь… И тетка с гордостью показывала любопытным барыням повыше кисти видные еще следы глубоких царапин. А потом она еще рассказывала, что в тот же вечер, прощаясь с нею, Пушкин шепнул ей на ухо:
— Pent-être, vous ne me reverrez jamais! (Может быть, вы никогда меня не увидите!)
И точно, она его живым больше не видала. Тетка Аграфена Федоровна, рассказывая все это во время бессонных ночей в склепе, не сфантазировала ни слова, а говорила только всю правду. Пушкин точно был большой поклонник прекрасного пола, а Закревская была очень хороша собой, что доказывает ее портрет, написанный знаменитым тогдашним портретистом Дау. Этот удивительный портрет принадлежит в настоящее время внучке ее, графине Гори[232]. Тетка моя изображена на нем в голубом бархатном платье Александровского времени с короткой талией и в необыкновенных жемчугах. И глядя на него теперь, всякий скажет, что графиня Закревская смолоду была красавица. Кроме того, она была бесспорно умная, острая женщина (немного легкая на слово), но это не мешало тому, чтоб Пушкин любил болтать с ней, читал ей свои произведения и считал ее другом. А он был так самолюбив, что не мог перенести, чтоб женщина, которую он удостаивает своим вниманием, хотя на минуту увлеклась разговором с кем-нибудь другим.