Воспоминания — страница 59 из 72

— Известно ее здоровье, все колобродит…

— Можно видеть старую барыню?

— Известно можно, ступайте! — проговорила девка и взялась за ручку двери, за которой раздавался злобный лай нескольких собак.

— Нет, Василисушка-голубушка, запри прежде собак: они дитя испугают.

— Ы-ы, черти! Анафемы! Чтоб вам всем переколеть! — проворчала сквозь зубы девка и скрылась за дверями. Раздались шлепки, и лай собак, превратясь в болезненный вой, начал удаляться.

— Ну ступайте, я заперла! — сказала девка, отворяя дверь настежь.

Робко переступила я за матерью в маленький зал, а потом в гостиную еще меньше, где на диване сидела худенькая старушка.

— Здравствуйте, Пульхерия Васильевна. Вы не узнали меня? — сказала мать моя старушке, которая всматривалась в нас в круглые зеленые очки.

— А, графинюшка моя, это ты! Я было и не признала тебя. Садись, садись на диван-то. А это кто с тобой? — прибавила старушка, приложив руку сверх очков и наклонясь ко мне.

— Это моя Маша; вы ее не узнали? Она очень выросла.

— Как не узнала? Узнала! Славная девочка какая… Ну, и ты садись, садись, Машенька. Эй, Василиска! Поди скажи барышне Софье Кириловне, что гости пришли, что кофею надо сварить, сухарей, булочек сладеньких, да сливочек густых снять: слышишь?..

— Слышу, — ответила девка и, хлопнув дверью, исчезла.

— Ну, как вы себя чувствуете? Как ваше здоровье? — начала опять мать моя.

— Я? Я совсем здорова! — сказала, бодро встряхиваясь, лимонная, сморщенная старушка. — Кабы не детки, я бы просто молодец! Они живую меня в гроб кладут… Легко разве сердцу матери пережить, что я пережила, а?.. Скажи, графинюшка?

— Софья Кириловна все не поправляется? — спросила с участием мать моя.

В это время, как бы в ответ на слова матери моей, за противоположными дверями раздался пронзительный крик, и дверь затряслась на петлях. Мать моя невольно вскочила и спрятала меня за себя.

— Да ты не бось, графинюшка, она это так, немножко сердится! Это ничего, она сюда не придет, она гостей не любит. Это ничего, она еще и кофею нам сварит, погоди… Нынче, нечего Бога гневить, она хорошо занимается по хозяйству, все делает, она смирна… Одно только, не можем уломать одеться… Ну, теперь лето, тепло… А зима-то придет, ведь все сердце за нее изноет: кроме одной бумазейной фуфайки коротенькой, ни за что на нее ничего не наденешь. А шутка ли дело, отсюда в самый-то мороз, в самую раннюю обедню, да к реке Чухонке, к этому душегубцу Лазину всякий день с ведром ходить, коридор его мыть. Босая-то, голая-то, в одной-то фуфаечке! А, графинюшка? Слышь, он святой!.. Лазин святой!.. Фармазон эдакой!.. Разбойник!.. Фарисей!.. А она, слышь, графинюшка, грешница, должна прах с сапогов его обмывать. А?.. Генеральская-то дочь!.. А по мне-то она какого рода?.. Ведь ты знаешь, я чистой княжеской крови!.. Помнишь, графинюшка, еще при Пугачеве отца моего повесили на воротах?.. Ведь я помню!.. Про что бишь я говорила?.. — спросила вдруг старушка, совершенно спутавшись в мыслях.

— Вы говорили, Пульхерия Васильевна, об здоровье Софьи Кириловны.

— Ну да, да! Она теперь здорова… Только знаешь, что я тебе скажу, одеваться не хочет: боюсь, ей холодно…

В это время Василиса внесла кофе и прервала разговор. Старушка начала потчевать мать и меня.

— Хорош кофей, графинюшка?

— Очень хорош, да неужели это сама Софья Кириловна варила? — спросила маменька у Василисы, которая стояла у дверей с подносом.

— Она варила, разве она кому даст варить! — дерзко ответила девка.

— Она, она варила, — подхватила Пульхерия Васильевна. — Ведь она у меня хозяйка, мастерица… Да ты сливочек-то подлей, у меня коровка-то своя, а Соня снимет, так ложка стоит. А вот Саша мой, так умеет сливки из яйца делать, так что и не узнаешь, что не сливки. Помнишь, графинюшка, как он на корабле был, ведь Нельсон без него жить не мог… Все кричит: где Головастов? Головастов, сделай мне сливки!.. Саша и сделает. Да ты помнишь, графинюшка, это было тогда, как Американец выучил обезьяну Крузенштерну журнал замарать, еще этого Американца на остров высадили… Такой был проказник!.. Так сел за стол, да при обезьяне-то и ну бумагу марать у Крузенштерна на столе! Марал, марал, да и ушел, а обезьяна-то на его место, да по журналу-то и ну царапать… Да, да, проказник был…[243] К чему бишь я эту речь завела?

— Вы говорили, что Александр Кирилыч умеет сливки из яйца делать, — напомнила маменька.

— Да! Да, умеет, так бьет, бьет, да и сделает сливки… А вот пропадает такой человек! Серую куртку надели… А за что, спроси. Что он сделал? Билет какой-то, говорят… Экая важность билет! Уж мой сын и билета не может сделать! Я просьбу подала, все выставила, и кто он, и кто я такая, упомянула… Ведь ты знаешь, графинюшка, я чистой княжеской крови… Так до сих пор ответу нет. Хочу еще написать, да сама-то нынче не могу, память слаба. А Соню просила, так такой вздор пишет, что и не разберешь. Все Лазина в просьбу сует, да какую-то возвышенную душу… И Василиску туда же вписала… Ведь Василиска у нас тоже в святые попала: ни до холодной воды ей Соня дотронуться не даст. Соня сама и корову доит, и полы моет, и за собаками и за кошками подчищает: вишь, Соня грешница, ей трудиться надо в поте лица, а Василиска святая; ручки у этой шельмы целует, ноги ей всякий день обмывает. А Василиска и сидит как писанка, и рада, и плывет, как опара. Видела ты, графинюшка, рожа-то у нее какая стала? Да это бы все ничего, а то поставит эту бестию посредине нашего двора, да и станет около нее, да в ноги ей, в ноги, да и запоет:

Василиса Дмитревна,

Пошла, пришла,

Взяла и победила:

Ура! наша взяла…

Грех, да и только! А все этот душегубец Лазин одурил девку… Вот жизнь-то моя какая!.. Сына взяли, а дочь… что дочь?.. Ни в живых, ни в мертвых… Собаки лают, кошки все цветы мои перегадили… а я точно пень какой сижу. И такое со мной бывает, что я и сказать не могу: вот и знаю, чего мне хочется, а спросить не могу! Вот и вижу, что это хлеб, а назвать его как — не знаю, только пальцами маню… А Василиска разве поймет?.. Да она если и поймет, так не даст, а знай только орет на меня: «Чего вам?..» Чего вам?.. Да кабы я знала, я бы сказала… — и старушка горько заплакала.

Я заплакала тоже… Маменька начала прощаться. Старушка отерла глаза и опять повеселела.

— Куда ты, графинюшка? Погоди, погоди, не пущу: ты еще шляпки моей новой не видала, я показать тебе хочу. Хорошенькая шляпка, Соня мне сшила, к обедне ходить. Только одно мне не нравится, бант она какой-то на маковку посадила, кажется, так не носят… точно ворона какая сидит. Ты ведь, графинюшка, мастерица, у тебя руки золотые, переколи мне его, пожалуйста. Эй, Василиска, шляпку мою подай! — закричала старушка.

Мать моя села опять, а я прижалась к ней и потихоньку дергала ее за платье. Василиса принесла шляпу и сунула ее в руки барыне.

— Вот посмотри, графинюшка: всем бы шляпа как шляпа; а что это за бант? Точно на смех мне Соня делает! — говорила старушка, дергая за ленты. — Да и поля какие страшные… я точно сыч из гнезда выглядываю! — прибавила Пульхерия Васильевна, надев шляпку и глядясь в зеркало. — Уж эта Соня! Всегда так делает все хорошо, хорошо, да вдруг и ввернет штучку. Вот хоть брось вещь!

Старушка начинала сердиться. Шляпка была в самом деле такая уморительная, что маменька невольно улыбнулась, а я громко захохотала.

— Вот даже ребенок смеется, а мне ведь нельзя в такой кибитке ходить: все знают, кто я!.. Вот детки. Саша деньги в печке жег, а у матери шляпы нет! Ну что это, что? — и Пульхерия Васильевна начала трепать шляпку.

— Да вы не беспокойтесь, я вам это все переделаю! Пришлите мне шляпку: я дома вам ее исправлю.

— Ах ты, моя родная, спасибо тебе… Бант-то ты мне сдери долой, я видеть его не могу… Ох, Соня, Соня!.. Вот что значит, что разум-то у нее не на месте… Все это масонщина проклятая!..

Мать моя распрощалась еще раз и проворно вывела меня из дому. Мы пошли домой. Помню, что маменька шла грустная, слезы дрожали на ее ресницах. Я любопытно заглядывала ей в глаза, припрыгивая около нее по мосткам. Мне хотелось закидать ее вопросами, но я — сама не знаю — почему-то молчала.

— Ну, что ты заглядываешь? — сказала мне маменька и проворно отерла глаза.

Этого было довольно: я рассыпалась в вопросах.

Что это за смешная старушка, маменька?

— Она не смешная, а несчастная, душа моя. Ее надо жалеть, а не смеяться.

— Она точно княгиня, маменька?

— Нет, это ей только так кажется.

— А кто это, маменька, так страшно в дверь стучал?

— Это тоже больная, дочь ее.

— Маменька, вы больше меня не водите к ним: мне не хочется, я боюсь!

— Несчастных и больных бояться не надо, Маша. Помни мои слова, и когда вырастешь, в мою память навещай больных и несчастных. Слышишь?

— Я буду, маменька, — серьезно сказала я и горячо поцеловала руку матери.

Этот визит, однако ж, и грустные слова матери отбили у меня надолго охоту ходить по гостям.

Сильно запечатлелся в мою детскую память серый дом и все, что я видела, в нем и слышала.

Много лет спустя, когда я была уже взрослая девушка, кто-то в разговоре помянул при мне имя Пульхерии Васильевны, и в памяти моей воскрес в один миг серый дом, толстая красная девка, страшный лай собак и сама старушка Пульхерия Васильевна и все, что поразило меня в ее доме.

Желая поверить мою детскую память, я начала расспрашивать мать мою и узнала подробно грустную повесть семейства Головастовых.

Вот она.

Кирил Иваныч Головастов, муж Пульхерии Васильевны, был далеко не генерал, как впоследствии времени величала его полусумасшедшая вдова. Кирил Иваныч был просто инспектор училища рисованья в городе Васильеве, человек очень умный, ученый и приятный.

Пульхерия Васильевна в то время (вопреки поверью, что люди глупые с ума не сходят) была женщина недальняя, добрая, но гордая по природе и занятая собой.