Воспоминания — страница 6 из 72


Я родилась в 1817 году, 3-го октября, на Большом проспекте Петербургской стороны, в доме Слатвинского. Но, увы, в хрониках Петербургской стороны за 1817 год не упомянуто даже ни одного слова о появлении Машеньки Толстой на свет Божий. Моя память начала развиваться очень рано: я стала запоминать людей и обстановку, их окружающую, с двухлетнего возраста! Разумеется, никто из больших в эту раннюю память мою не уверовал; все думали, что я болтала тогда не с своей памяти, а только со слов старших. Но сколько раз, будучи уже взрослою девушкою, какою-нибудь самою ничтожною вещицей, которая могла привлечь внимание только маленького ребенка, мне удавалось доказать моим неверующим дядям и теткам, что я точно запомнила сама, а не со слов старших. Странное дело, что прежде всего врезались в мою детскую память не отец мой, не мать, не дом, где мы тогда жили, а зеленый берег Невы и дедушка мой граф Петр Андреевич. Вероятно, потому, что весь мир мой тогда заключался в береге Невы и кусочке 13-й линии, где в сереньком домике в три окна жил мой возлюбленный дед. Господи! как мне весело было тогда гулять с няней по этому берегу, какая большая трава росла на нем, сколько желтого цикория, одуванчиков на ней цвело! Иду, бывало, и рву без конца. А няня ворчит: «Не рви, матушка, эту гадость, ручки почернеют, после не отмоем!» Как теперь вижу я этот тогдашний берег: мощен он был крупным булыжником только наполовину, около домов, а другая половина и весь откос до самой воды были зеленые. Сколько судов стояло около самого берега, видимо-невидимо!.. И с каждого судна на берег были перекинуты доски. На берегу нет-нет да дрова, как в печке, положены и горят. А около огней хорошенькие женщины с золотыми лбами, в белых кофточках и юбочках стряпают, кофе варят… И тут же около них какие-то черные, запачканные люди на траве валяются: кто спит, кто коротенькую трубку курит… Очень, помню, удивлялась я тому, что у этих женщин лбы золотые! А няня ходит за мною и поучает меня: «Это, матушка, у них не лбы золотые, а бляхи такие ко лбу привязаны; это голландки, у них мода такая; а пачканые в дегте черные черти — это их мужья, голландцы. А вон там, посмотри, стоят верзилища в широченных юбках да в красных колпаках, это греки. Все они из-за моря к нам на кораблях понаехали». Интересовало меня тоже очень, как лошадей с берега купали: совсем голые кучера верхом на лошадях съезжали в воду и кружились и плавали на них по Неве. А то помню еще, как страшно мне было, когда водовозы с бочками далеко в воду заезжали; заедут глубоко, глубоко и начнут кричать: затянуло, затянуло, спасите! помогите!.. Поднимется шум, гвалт, народ с берега кинется их спасать, и еле-еле вытащат лошадь с бочкою на берег. Насмотримся мы, бывало, с няней на все эти чудеса, и поведет она меня за ручку дальше по берегу к Морскому корпусу, где тогда на том месте, где теперь памятник Крузенштерна стоит, тоня[32] была и большими сетями страсть сколько лососины вытаскивали. Взойдем мы, бывало, на плот с навесом, а там непременно дедушка Петр Андреевич сидит на лавочке и рядышком с ним всегда один и тот же толстый купец с красным зонтиком, а в ногах у них большие лососки лежат. Видно, оба они большие любители до рыбной ловли были!

А то помню дедушку еще у него на дому, в его хорошенькой гостиной. Даже стулья помню, которые там стояли: темного красного дерева, спинки в виде лиры, с лебедиными, согнутыми крючком головками. У двух окон в уголках два вольтеровские кресла стояли, на одном дедушка сидел, в коричневом бархатном сюртуке, рубашка с большими брыжжами[33] и на голове у него белый, как снег, колпак. В руке трубка с мягким волосяным чубуком, а сама трубочка узенькая, белая, фарфоровая, и на ней черною краскою домик и деревцо нарисованы. На окне около деда большая фарфоровая чашка с кофе, вся золотая с портретом. Сам дедушка прелестный, полный, румяный, высокого роста старик; на голове у него не было ни единого волоска; в гости он ходил в седом парике, а дома прикрывал свою голову белым вязаным колпаком. Покойница маменька рассказывала мне, что я малюткой просто влюблена была в своего деда! Когда она, бывало, приведет меня к нему и поднимет на руки, чтобы я могла поцеловать его, я вся затрясусь от радости, мгновенно сорву с него колпак и жадно вопьюсь губами в его лысину… Помню тоже, в другом углу против дедушки, на таком же вольтеровском кресле, какую-то бледную тень человека в белом халате, с страшно исхудалым лицом, который все кашлял и плевал в хорошенький тазик красной меди на львиных ножках. Этого несчастного больного я боялась и глядела на него только издали…

Это был старший сын дедушки, граф Александр Петрович Толстой, известный весельчак, остряк и забавник Павловского и Александровского времени, который после бойкой придворной и светской жизни угасал от злейшей чахотки в доме отца своего… Он скончался 22-го августа 1819 года, а я родилась 3-го октября 1817 года; стало быть, мне было два года, когда он умер, а я его помнила! и его тазик красной меди на львиных ножках, позабытый всеми, помог мне доказать мою правоту; что я помнила точно сама, а не со слов старших. Раз как-то, когда мне было уже лет 15, отец разговорился о своем покойном батюшке; я прислушалась, прервала его и спросила:

— Папенька, а куда же девался тот другой дедушка, который всегда сидел против моего дедушки?

— Про кого это, она говорит? — спросил отец мой, взглянув на маменьку. — Неужели про брата Александра?

— Не может быть! Это невозможно! Ведь ей было всего два года, когда брат Александр умер! — в один голос сказали мать моя и тетки.

Тут уж я заспорила не на шутку.

— Нет, я помню, помню его!.. Еще у него в ногах стояла такая хорошенькая плевательница на львиных ножках… Вот вы сами все забыли, а я помню!.. Пойдемте в кладовую, я вам покажу, где спрятан этот тазик.

Кто-то из теток пошел со мною, и я сейчас же отрыла в разном хламе этот тазик и торжественно снесла его на показ всем в гостиную.

— Она права, — оглядев плевательницу, сказал папенька, — точно, это тазик брата Александра Петровича. Какая хорошенькая античная вещица! Как это я совсем забыл про него… Поставь, Маша, его где-нибудь на виду!..

И с тех пор мое вещественное доказательство почетно стало на видном месте и положило конец неверию в мою раннюю память.

Теперь же, не расставаясь с дядюшкой Александром Петровичем, которого я видела и запомнила только умирающим, расскажу все, что я слышала о нем и о его проказах от отца моего и тетушки моей графини Надежды Петровны Толстой.

Граф Александр Петрович родился в Петербурге в 1777 году, 2-го августа. Раннее детство свое он провел в доме родителей, затем воспитывался приватно у гувернера 1-го кадетского корпуса, Папинье. Потом был зачислен офицером в лейб-гвардии Семеновский полк, участвовал в кампании 1812-го года, получил контузию, был награжден орденами: св. Владимира с бантом, прусским «pour le merite»[34] и Анненскою шпагою[35]. Впоследствии состоял в свите императора Александра I. В 1816 году, в чине полковника, по расстроенному здоровью, вышел из военной службы в отставку и служил до самой смерти в Государственном банке. Как храбрый офицер и усердный служака, граф Александр Петрович был любим начальством, обожаем товарищами и подчиненными. Сердце он имел добрейшее, был умница, остряк и, как говорится, душа компании. Особенностью его характера была всегдашняя неудержимая веселость. При этом он обладал еще врожденным даром смешить людей до упаду. Граф Александр Петрович был среднего роста, прекрасно сложен, очень силен и удивительно ловок во всяком своем движении. Лицом особенно красив он не был, но имел самую подвижную физиономию и прекрасные говорящие глаза. С послушным лицом своим он мог, говорят, делать все, что ему хотелось; даже волосы свои передвигал с места на место, отчего делался совсем неузнаваем. Что ж мудреного, что с такими данными и необузданною веселостью он на своем веку сумел понаделать столько проказ, сделаться всеобщим любимцем и прослыл первым шалуном и забавником своего времени. Наши старики Толстые говорили мне также, что Александр Петрович творил свои шалости не думая, с налету: едва мелькнет какая-нибудь мысль в голове (часто самая шальная) и бац! сделано, готово!.. А там: «суди меня Бог и великий Новгород!» Граф так был всеми любим, что из самых непростительных своих проделок выходил сух, как гусь из воды… Какая жалость, что почти все анекдоты про него далеко не цензурны, и мне придется рассказать только те, которые хоть кое-как сойдут у меня с рук.

Начну с самого невинного. Раз, за большим, очень парадным обедом, у одной всеми уважаемой пожилой барыни сделалась невыносимая зубная боль. Хозяева и гости повскакивали со своих мест, окружили больную, и каждый своим средством старался прекратить зубной раж. Протискался к барыне и Толстой и в самой подобострастной позе просил себя выслушать.

— Ваше высокопревосходительство! Ваше высокопревосходительство! Осмелюсь вам предложить… я обладаю симпатическим средством[36].

— Говори, батюшка, говори скорей! — зажав щеку рукой и качаясь на стуле от страшной боли, проговорила генеральша.

— Вот изволите ли видеть, ваше высокопревосходительство, это средство симпатическое и может показаться вам смешным… но смею заверить ваше высокопревосходительство в том, что…

— Что ты тянешь душу, говори скорей!

— Слушаюсь, ваше высокопревосходительство! Извольте взять дегтю, только самого наичистейшего дегтю…

— Да слышу, слышу! — дергаясь от нетерпения, нервно крикнула дама.

— Да-с, самого наичистейшего дегтю, и извольте помазать им самый кончик носа, только самый кончик носа…

Свидетели этой сцены едва удерживались от давившего их смеха. Сама же страждущая, с верою в новое средство, начала просить, чтобы ей скорей принесли дегтю. Толстой, растягивая каждое слово, с глубочайшим почтением заговорил опять: