покрытых утренней росой.
Конечно, оно холодно, мокро… Ну, а если кто хочет взглянуть на это пробуждение со стороны поэтической — может, оно и приятно.
А на поверку-то эти розовые пробуждения вот как бывали в Хохлушках: прострадает бедная Марфа Ивакиевна в страшном мигрене, не смыкая глаз, всю ночь, и только согревши голову своей смоленой шапочкой сладко прикорнет на заре, как Евсей Евсеич взглянет на нее, видит, что она сладко заснула, и вскочит со своего места, да и шасть в сад; нарвет розанов не корзиночку, а целую платяную корзину, прокрадется с ней в спальню, да и бух все розаны на лицо спящей Марфы Ивакиевны.
Вскочит она, бедная, в испуге, слетит с нее шапочка, по полу покатится; забарахтается Марфа Ивакиевна в розанах, вся переколется, перемочится росой и еле-еле от испуга дух переведет.
Тут бы по-настоящему белье переменить, укрыться потеплее, малинки выпить да отдохнуть. Так нет, Евсей Евсеича, как нарочно, фантазия заберет играть с Марфой Ивакиевной. Она, бедная, вся дрожит от холоду, даже зубы плясать начинают, а он-то в нее мокрыми розанами кидает да ручки целует. И растает Марфа Ивакиевна, видя, что Евсей Евсеич ее так любит; и холод, и головную боль забудет, плачет от умиления, хохочет, дрожит — да и в истерику…
Это бы все ничего, уж куда бы ни шли эти розаны — все цветочки… а то и ягодки бывали.
Раз этак мило играл, играл Евсей Евсеич с Марфой Ивакиевной, да вдруг не говоря дурного слова из розанов-то как вытащит пистолет, приставил к груди Марфы Ивакиевны, да и шепнул ей страшным голосом:
— Подпиши мне Хохлушкино…
Покатилась Марфа Ивакиевна на подушки замертво.
Такие приятные пробуждения с разными варияциями бывали не раз, не два, и кончились тем, что Марфа Ивакиевна как ни крепилась, а в одно прекрасное утро подписала мужу Хохлушкино.
Тут-то разыгралась фантазия Евсея Евсеича. Древний сад начал казаться ему мрачным, группы деревьев не на месте, мало светлых бликов, слишком темные тени. Дом в строгом стиле, не уютен, не игрив. Избы крестьян вытянуты в одну линию, не живописно… И пошел Евсей Евсеич коверкать усадьбу Хохлушкино…
Вдруг у него в голове блеснула светлая мысль перенести хохлушкинский сад к себе в Доицы и разбить его там по своему вкусу. Марфа Ивакиевна, несмотря на свои слезы и просьбы, не могла удержать его.
Закипела работа, заскрипели телеги, повезли вырытые столетние дубы, старые липы сажать на болото в Доицы. Оранжерею тоже живо разобрали по бревнышку. Роют, рубят, ломают, везут и несут все на новое место…
С сокрушенным сердцем сидит бледная как смерть Марфа Ивакиевна у окна в своей смоленой шапочке с кисточкой, качаясь на стуле, смотрит на разрушение своего родного угла, плачет, руки ломает, спирт нюхает, — а помочь горю не может. И стала Хохлушка хуже выбритого рекрута… Да и Доицы от новых-то украшений не красивее вышли. Торчат в новом саду старые липы и дубы, растопырив свои голые сучья и ветви; кой-где желтый листочек трепещет, а остальные вокруг дерева, как в крутую осень, втоптанные в землю лежат. Оранжереи вполовину собраны, вполовину с побитыми стеклами в груду свалены. Дорогие деревья, что в оранжереях недавно еще красовались посаженные, без призренья, на ветру болтаются как ощипанный голик… Страсть взглянуть, да и только. В Хохлушках один барский дом торчит, как сирота какая. И жарит, и палит его солнышко немилосердно со всех сторон. И выйти-то из дому некуда, перерыто все: где яма, где пень, где бревно — черт ногу сломит.
И в Доицах тоже убежища никакого нет. Господский старый домишко набок совсем нахилился. Подпорки и те не держат, все кривится да кривится. Даже полы все повыперло. Кажется — разлетись пошибче жук да треснись в дом, тут он, голубчик, и сядет. Правда, новый дом в Доицах давно заведен был, да и тот еще в срубе сгнил…
Поглядел, поглядел на все это Евсей Евсеич, самому гадко стало; он и говорит жене:
— Знаешь что, Марфочик: я не хочу жить в деревне; поедем лучше в город Васильев; что мне здесь гнить с моим талантом! Да и детишечки подрастают, надо им образованьице дать. Ведь Агафоклеечке десять лет минуло, а Клёпиньке восемь скоро будет, надо и об них подумать. Продам я Хохлушкино, возьму хорошего управляющего и на эти денежки велю ему отстроить мои Доицы по моему планику. Садок мой примется, обрастет, приютик нам на старость будет. А покуда я еще в силе, надо мне свой талантик показать.
Марфа Ивакиевна не противоречила: она знала, что ее не послушают.
Сказано — сделано. Евсей Евсеич продал изуродованные Хохлушки почти ни за что, забрал жену, детей, картины, множество девок, мальчишек и целым караваном тронулся в город Васильев.
Там он поселился на четвертой улице, в розовом доме.
Евсей Евсеич, по приезде своем в Васильев, тотчас познакомился с некоторыми художниками. Показал им свои картины; они очень понравились.
Тельце деревенских баб поразило всех своею живостью и натурой. Это польстило Евсея Евсеича: он взялся опять за кисть и начал писать, опять-таки тельце, но уже не деревенское, а городское.
Для этого, за неимением собственных натурок, он завел себе две вольные натурки… заперся с ними в мастерской, и что там происходило — одному Богу известно! Марфа Ивакиевна, голубушка, и замочные скважинки даже своею рукою воском залепила…
По приезде в город Васильев Марфа Ивакиевна познакомилась с моей покойницей маменькой. Мы, дети, как это всегда бывает, тотчас же подружились, а через нас и матери наши сошлись тоже.
Тут-то я видела вблизи артистически-помещичью жизнь семейства Шепотковых, и она глубоко врезалась в мою молодую память.
Квартира, которую занимали они, была большая, хорошая. Евсей Евсеич занял залу под мастерскую. В остальных комнатах расположилась Марфа Ивакиевна с двумя дочерьми.
Всякий день обе девочки ходили в пансион m-elle Galette и вечером возвращались домой.
Марфа Ивакиевна тоже по-своему воспользовалась городскою жизнью. Тотчас же накупила себе бездну чепцов в виде шишаков и шлемов, с пунцовыми и желтыми цветами, и разгуливала в них по комнатам, когда умолкшая головная боль дозволяла ей снять смоленую шапочку с кисточкой. Марфа Ивакиевна, впрочем, сейчас по приезде своем в Васильев, начала серьезно лечиться от головной боли.
— Вот спасителя мне Бог наслал, — говорила она, потряхивая чепцом, — боль как рукой снял!.. Вот и чепчик надела, и ничего… Дай ему Бог здоровья, благодетелю.
Этого спасителя в городе Васильеве звали «Тёркой»: другого имени ему я что-то не слыхала. Это был ледащий старичишка, одетый мещанином, в сертуке по пяты, с волосами, остриженными в кружок. Он носил кличку по шерсти…
Тёркой его звали потому, что он лечил трением от всех болезней, начиная от чахотки и врожденной слепоты и глухоты.
Как только, бывало, засверлит у Марфы Ивакиевны головная боль, она и кричит:
— Алёнка! Петька! Капитошка! Ефимка! Тёрку мне скорее, Тёрку! Бегите за ним! Зовите его, батюшку… Скажите, Марфа-де Ивакиевна приказали просить скорей головная боль-де приступила. Скорее, скорее!
Побегут мальчишки и девки, — одна нога тут, другая там…
И явится Тёрка…
Помолится в правый угол, поклонится Марфе Ивакиевне, да и скажет:
— Извольте, сударыня, спинкой вверх повернуться. — Повернется Марфа Ивакиевна спиной вверх, девка ей спину обнажит, а Тёрка опять помолится образам, засучит рукава, два большие пальца выставит, другие все в кулаки зажмет, да и начнет двумя пальцами вести по обеим сторонам спинного хребта.
Он ведет, и за пальцами, под кожей, выступают две наполненные кровью полосы, в толстый расплющенный палец.
Марфа Ивакиевна не то что кричит, а мычит как-то так страшно, не по-человечески, что все уши затыкают.
Вот как избороздит так Тёрка всю спину Марфы Ивакиевны, точно ее сквозь строй гнали, она и начнет еле слышным голосом молиться за здравие благодетеля Тёрки и благодарить его.
— Дай тебе Бог, отец мой, всех благ земных! Оживил ты меня, несчастную страдалицу…
А сама от этого оживленья — точно по ней карета проехала, пролежит неделю, пошевелиться не может ни рукой, ни ногой, а про спину и говорить нечего: в эту неделю у ней на спине все цвета радуги, перебывают, просто страсть взглянуть.
— Ах, Марфа Ивакиевна, голубушка, что вы с собой делаете? — скажет, бывало, ей моя покойная мать. — Ведь у вас мигрень одни сутки бывает, а с этим леченьем вы целую неделю так ужасно страдаете. Прогоните вы этого шарлатана, он вас уморит.
— Ах нет, уж не говорите этого! Ведь я чувствую, какую он в меня силу влагает. Какой он шарлатан! Ведь он это все с молитвами лечит. Нет уж, пусть его, мой батюшка, лечит как знает, ведь ему это свыше дано. Видели вы его бороду?.. Что ж, спроста это, вы думаете?.. Я в него верую. Уж вы не смущайте меня, это грех. Вот я бы вам советовала вашу Пашеньку от золотухи полечить: он бы как рукой снял всю боль. Право, попробуйте…
— Что это вы, Марфа Ивакиевна, избави Боже! Да если ваш Тёрка один раз пальцем проведет по моей тщедушной Пашеньке, она на две половины перервется. Бог с вами, у меня от одной мысли мороз по коже.
Покойница мать моя так боялась Тёрку, что, когда он приходил, зажимала уши и убегала опрометью домой.
А мы, дети, нисколько не разделяли этого страха нашей матери. Напротив, мы очень любили, когда к Марфе Ивакиевне приходил Тёрка; вместе, с ее детьми смотрели на него как на чудо, всегда ловили его на возвратном пути в передней и в один голос кричали ему:
— Господин Тёрка, сделайте милость, покажите нам вашу бороду…
— Извольте, деточки, поглядите, вот какова у меня бородушка!
При этом Тёрка расстегивал свой длиннополый сюртук, полосатую поперек жилетку, закидывал руки за шею и развязывал тесемки черного коленкорового мешка, в котором была спрятана борода.
Во время этих приготовлений мы все стояли разинув рот, следя за его движениями.
Вдруг Тёрка сдёргивал мешок, и черная как смоль борода, развиваясь, падала до полу. При этом мы, обыкновенно, вздрагивали и вскрикивали невольно. Но скоро робость наша проходила, мы начинали щипать диковинную бороду, мерять ее своими маленькими руками и тащить ее каждая в свою сторону.