Воспоминания — страница 65 из 72

Вот, например, одна из них.

Обе сестры задумали отучиться есть, и так как это оказалось невозможно, то они съедали в день одну картофелину и пили чашечку чаю с одним сухариком. Евсей Евсеич очень забавно пояснял причину, побудившую его дочерей морить себя с голоду:

— Они у меня, знаете ли-с, созданьица-с такие воздушные… Так им земное-то, все противно. Они у меня даже кушать не хотят… потому, знаете ли-с, что это ведет ко всему такому материальному, а им это неприятно: так они этого хотят избегнуть. Им бы воздух, воздух и воздух…

Вскоре я рассталась навсегда с семейством Шепотковых. Они уехали на постоянное житье в деревню. Недавно только я узнала, что и Евсей Евсеич приказал долго жить — и каким странным случаем.

Евсей Евсеич преспокойно жил в своих Доицах. Дочери хозяйничали, он рисовал. Только вот в одну ночь Евсей Евсеич видит во сне, что к нему приходит старик и подает ему образ. Божьей Матери. Евсей Евсеич глядит на образ и думает во сне: «Боже мой, что же это за образ? Много мне доводилось на моем веку писать образов Божьей Матери, а такого я никогда не видывал».

— А это вот какой образ, — отвечает ему старик, — когда ты его в — первый раз увидишь наяву, ты в тот день умрешь!

Сказав это, старик с образом исчез.

Евсей Евсеич проснулся. Крепко врезался ему в память сон и образ Божьей Матери. Он позвал к себе дочерей и рассказал им свой сон.

— Что это, папенька, как не стыдно вам, с вашим умом, верить снам? — сказали ему дочери.

— Этот сон сбудется, дети. Я должен приготовиться к смерти, чувствую, что я скоро увижу этот образ.

Это было на первой неделе Великого поста. Евсей Евсеич говел и приобщался Святых тайн.

— Ну, дети, я теперь спокоен. Съезжу только к князю Ронскому, у меня до него дело есть. А там… да будет все в воле Божьей.

Евсей Евсеич сел в кибитку и уехал.

Князь Ронский, страстный охотник до картин, встретил Евсея Евсеича, неся в руках образ Божьей Матери.

— Здравствуй, батюшка! Умница, что приехал! А я уж нарочно за тобой хотел посылать. Посмотри-ка, мой батюшка, какое сокровище мне Бог послал. А? Каково написано?

Евсей Евсеич побледнел как полотно, но превозмог себя, перекрестился и набожно приложило я к образу.

— Это вы мне смерть мою вынесли, князь… Прощайте. Теперь земные дела надо оставить… Надо благословить деток… — проговорил Евсей Евсеич и, не слушая увещаний князя, выбежал в переднюю, надел шубу и уехал.

На возвратном пути от князя, летя во весь опор по степной дороге, Евсей Евсеич вдруг выглянул из кибитки — и голова его была расплющена между навесом кибитки и верстой…

Надобно же было Евсею Евсеичу именно там выглянуть, где в степи стояла верста. Вот подите после этого, не верьте снам!


22 мая 1861 года

Ф. П. ТолстойИз «Записок»

1825 года, 14 декабря, собраны были в академической церкви правление Академии, совет и все профессора, академики, ученики, чиновники конторы и все, служившие при Академий, для принесения присяги восшедшему на всероссийский престол императору Николаю Павловичу; по окончании присяги разнесся слух, что перед Сенатом на Исаакиевской площади стоит батальон Московского полка, требуют Константина Павловича и кричат о конституции. Гул этого крика был слышен и у нас. Любопытствуя узнать, в чем состоит это явное возмущение, поспешил я на Исаакиевскую площадь (тогда я носил еще военный мундир); самым скорым шагом перешел я Неву, на которой стояло любопытствующих, наверное, до тысячи разного звания мужчин и женщин. Я вошел на Исаакиевскую площадь у Сената. Гауптвахта стояла во фронте с ружьями на плече; между ними и монументом Петра Великого стояли солдаты Московского полка, не более батальона, составя правильное каре, внутри которого я видел несколько фигур, которых рассмотреть не мог, проходя очень скоро по левой стороне этого каре, кричавших в один голос — кто имя Константина Павловича, кто конституцию и еще какие-то слова, которых в этой массе слившихся голосов расслышать было невозможно. За монументом, проходя к забору строившейся Исаакиевской церкви, где было меньше народа, я увидел стоящего на Адмиралтейском бульваре, лицом к Сенату, молодого, только что вступившего на трон императора, окруженного главным штабом, генерал- и флигель-адъютантами, а возле него Карамзина. Государь был очень бледен.

Дошед до забора, я избрал себе место, откуда мог видеть и государя и каре солдат. Влево от Сената, у манежа, виден был эскадрон или взвод конной гвардии.

«Неужели это в самом деле бунт, — думал я, — возмущение против царя и правительства? Зачем пришла эта крошечная горсточка войска к Сенату, построилась в каре и, стоя сложа руки, забавляется оглушающими криками, требуя того, о чем сама, наверное, не имеет никакого понятия? Неужели зачинщики этого явного восстания могли думать об успехе, не будучи уверены, что имеют на своей стороне при подобном предприятии главную силу: массу простого народа и сочувствие большей части всех других сословий?»

Но этого, по-видимому, не было, судя по собравшейся огромной толпе народа всех сословий, спокойно стоявшей и, как видно, — привлеченной туда без всякой особой цели, а просто из любопытства, чтобы узнать, для чего собравшиеся у Сената солдаты так ужасно орут; ясно было, что народ собрался без всякой цели, а как всегда собирается при всяком необыкновенном действии. Этим криком, в котором ничего нельзя было разобрать, одного батальона Московского полка, собравшегося перед Сенатом, они хотели привлечь на сторону своего предприятия толпу любопытствующих, большею частию и не подозревающих, что это возмущение против правительства, — последствие гораздо прежде затеянного заговора, о существовании которого не было никаких положительных слухов.

С того места, где я стоял, я видел, что какая-то фигура, которую по дальности расстояния я рассмотреть не мог, отделясь от каре, как мне казалось, подходила к государю и через несколько минут возвратилась к солдатам; что это значит, я не знал и думал, что, вероятно, вскоре все объяснится.

Мимо меня проскакала конная батарея — я не мог заметить, из скольких пушек состоявшая, — и пронеслась к Сенату; это дало мне понять, что участь несчастного батальона решена; ясно было, что без стрельбы не обойдется и, разумеется, солдаты разбегутся, большая часть побежит через Неву на Остров… Так как в то время я жил в низком, одноэтажном доме Академии по Третьей линии, то, опасаясь, чтобы беглецы с отчаяния не наделали каких-нибудь проказ и не перепугали моих домашних, я поспешил к себе. От дома Лаваля скоро перебежал Неву, прямо к зданию Академии, и, пришед домой, приказал запирать ставни. Никто из сторожей не решался идти запирать их, и я сам был принужден это сделать, после чего тотчас раздалось несколько выстрелов из пушек. Две картечи попали к нам в ворота и забор. Дома я нашел всех спокойными и рассказал обо всем, что видел, слышал, и о событии перед Сенатом. Едва мы сели обедать, как меня вызвали в кухню, куда два солдата привели третьего, как бы раненого, и просили меня оставить их у себя. Когда по осмотре оказалось, что никто из них не ранен, то я и отправил их за ворота. Тотчас после обеда, как стало уже смеркаться, пришли в сени нашей кухни два унтер-офицера, один еще молодой, приведший другого, уже в летах, с тремя нашивками на рукаве, раненного картечью в ляжку, облитого кровью; я велел отвести его в смежную с кухней комнату, где мы, положив на стулья доски с постланным на них тюфяком, положили раненого. Я послал за нашим академическим лекарем, которого не нашли; тогда я послал к частному приставу, чтобы он немедленно прислал к нам частного лекаря, а между тем велел раздеть больного, чтобы осмотреть рану; частный лекарь скоро пришел, но до того пьяный, что я принужден был его прогнать и велел к ране несчастного прикладывать мокрые салфеточные компрессы. На предложение моё раненому и его товарищу — не хотят ли они закусить или выпить горячего чаю, они отказались. Весьма печальную картину представляли эти два существа — одно пожилое, с полупоседевшей головою на службе отечеству, страждущее от тяжелой раны; другой — здоровый, сильный и в лучших годах, чтобы жить для пользы отечества. Он стоял неподвижно, как статуя, у изголовья больного товарища, облокотись на свое ружье, погруженный, углубленный в думу об ожидающей их горестной участи. Когда я сидел у больного, он со слезами на глазах сказал мне:

— В пятнадцати сражениях был я против неприятелей, в разных войнах, нигде не был ранен, а теперь, может, от картечи своих придется умереть. Бог судья офицерам, которые нас до этого довели.

Часу в шестом пришли мне сказать, что граф Бенкендорф[246] с частью войска и пушками расположился на Румянцевской площади, между памятником и кадетским корпусом; я тотчас написал ему, что у меня находится тяжелораненый унтер-офицер Московского полка. Не более как через полчаса приехал ко мне адъютант Бенкендорфа. Он осмотрел больного и сказал, что сейчас пришлют сани, чтобы отвезти его в лазарет Финляндского полка. К чаю пришел к нам брат моей жены, офицер волонтерного корпуса, и рассказал, что из стоявших на Неве, против Исаакиевской площади разного звания и возраста людей, привлеченных любопытством, которых было, как полагали, не менее семисот, очень много убитых и раненых.

Сухозанет, начальник гвардейской артиллерии, отдал приказ пустить из орудий картечью по Неве, по нескольким десяткам возмутившихся солдат, — бросившихся бежать прямо на Васильевский остров, и пустить рикошетом ядро в длину Галерной улицы, наполненной не одною сотней разного звания и пола зрителей, между тем как преступников побежало туда не более десятка, и пущенное Сухозанетом ядро, не задев ни одного из преступных, было виною смерти не одного невинного, и многие пострадали от ран.

Часу в восьмом пришли мне сказать, что у нас на дворе собралось около четырнадцати человек солдат; мы с братом моей жены пошли к ним, чтобы принудить их оставить наш двор. Когда мы пришли к ним, они стали просить меня оставить их у себя, что они ничег