Воспоминания — страница 68 из 72

раиваться, но долго нигде не удерживался. Давал уроки взрослым молодым людям. Приготовлял их в университет и другие высшие учебные заведения и читал, читал без конца.

Мама начала писать и печататься уже в конце сороковых годов, когда ей было 30 лет. Кажется, первым ее произведением были повести и рассказы из жизни профессоров и служащих Академии художеств, под названием «Воспоминания города Васильева». Было много стихотворений на разные случаи, но они, сколько мне помнится, напечатаны не были. Две сказки в стихах, посвященные дедушке: «Сказка о дедушке Январе и о бедной сиротинушке» и другая: «О мудром царе, трех царевичах и шести диковинках». Стихотворение «Мирской хлеб». Романы «Пятьдесят лет назад», где ярко и живо обрисована жизнь в доме дедушки Федора Петровича при его первой жене, когда он был молод, полон энергии и сил. Роман «Своя рубашка ближе к телу». Роман «Бабушкин внук» (был напечатан в «Ниве»)[259]. Драма «Лиза Фомина»[260]. Шла на Александрийской сцене в бенефис Василия Васильевича Самойлова. Имела успех, но на втором представлении Самойлов в очень драматичной финальной сцене сломал ногу, и пьеса была снята с репертуара. Драма из купеческого быта[261]. Островский, бывший на первом представлении, сказал: «С чего эта Каменская суется в мое царство?» Последним маминым произведением были ее записки, напечатанные в «Историческом вестнике». Но, к сожалению, она слишком поздно за них взялась и доведены они только до ее замужества. Ей было уже 78 лет. Она стала забывать и путать факты. Брат мой, Гавриил Павлович Каменский, у которого она жила, просил ее прекратить записки, и она согласилась, потому что писание это ее волновало и ей это было вредно. Матерьялов у нее было собрано много. Был у нее высокий узкий комодик со многими ящичками, и все они были полны разных писем, тетрадей, которыми она руководствовалась. Этот комодик сгорел вместе с домом в маленьком имении «Медном» брата моего Гани, близ станции Чудово Новгородской губернии. Там же сгорел действительно драгоценный альбом моей матери, собранный ею, когда она жила у дедушки в Академии. В нем было несколько акварельных работ деда и других художников. Были шесть маленьких рисунков императрицы Елизаветы, жены Александра I, подаренных ею маминой сестре Лизе, когда та была в Елизаветинском институте, основанном в это время императрицей, и где она чуть не каждый (день) бывала. А тетка моя Лиза была вечно в лазарете и очень болела, а императрица, чтобы утешить ее, дарила ей картинки своего рисования. Из дедушкиных работ были его знаменитая смородинка, кактус, ваза синяя с медальоном посредине, в котором миниатюром нарисованы цветы и в ней букет роз. Все это так натурально нарисовано, что смородинку хотелось съесть, а розы понюхать. Были два рисунка пером скульптора Рамазанова: первый — иллюстрация к прологу «Руслана и Людмилы» Пушкина, «У лукоморья дуб зеленый»; второй — группа деревьев днем и что, вместо нее, может показаться под пьяную руку ночью. Была пастель какого-то итальянского художника «Молящаяся девушка». Портрет карандашом с мертвой маленькой маминой старшей дочери Машеньки Брюллова. Его, тоже карандашом, портрет с мертвой маминой старшей сестры Лизы, и еще много других рисунков, авторов которых я не знаю. У дедушки тогда по вечерам часто собирались художники и все рисовали за круглым столом и оставляли маме свои рисунки, а она собирала этот альбом. Всеволожский, бывший директор театров, видел его у брата Гани и пришел от него в восторг, а когда услыхал, что альбом сгорел, схватился за голову и назвал Ганю вандалом за то, что он такую драгоценность держал в таком ненадежном месте. Там же сгорели и американские записки моего отца. Он все собирался привести их в порядок, да так и не собрался. Но все это было много позже. Вернусь к моей дорогой мамочке.

Удивительная женщина была моя мать! Вечно занятая, необыкновенно талантливая, добрая, отзывчивая на всякое чужое горе, неутомимая. Она вечно за кого-нибудь хлопотала, кого-нибудь подбадривала и утешала. Всегда жила для других, и для своих близких и даже для совсем посторонних. Отец часто говорил, обращаясь к нам: «Дети, вы еще не можете понимать, что за человек ваша мама, она святая!» Отец ни во что не вмешивался, читал или писал в своем уголке, когда был не совсем трезв, декламировал Шиллера, Гете, Шекспира и Пушкина. Но всегда был кроток и боготворил мать. Иногда он переставал пить на несколько месяцев, даже лет, старался пристроиться куда-нибудь, чтобы зарабатывать, но потом не выдерживал и начиналось старое. Мама упрекала его, плакала, он кротко переносил ее упреки, чувствовал свою вину, но, видимо, не был в состоянии перестать. Мне всегда было его жалко в такие времена.

Дедушка Федор Петрович не любил отца, но маме помогал, когда ей круто приходилось. За медаль на освобождение крестьян дедушка получил премию и целиком подарил ее маме. Тогда были уплачены долги, куплены разные необходимые вещи, одежда, и на некоторое время водворилось в доме благосостояние и довольство. Но вообще мы жили очень скромно и временами нуждались. Мама умела все делать: от детской обуви до шляп. Прекрасно готовила. Любила угостить друзей. Особенно ей удавались разные пироги и суп из раков. В торжественные дни, когда собирались близкие, она всегда сама готовила обед. Мама была удивительно изобретательна: из разной дряни, обрывков, лоскутков Она делала прелестные вещицы. Дедушкин талант перешел к ней. К сожалению, тогда считали лишним серьезно учить женщин. Была у мамы гувернантка, очень образованная и серьезная девушка, приходил учитель французского языка Lioseun. Было так называемое домашнее воспитание. Когда ребенком мама обращалась к дедушке с просьбой показать, как рисовать, он отвечал: «Доходи сама». Вот она и доходила: сходство схватывала удивительно, а перспективы не знала. А сестер ее от второго брака, хотя у них и сотой доли не было маминых способностей, уже учили лучшие художники. Но у мамы и без учения сидел в руках дедушкин талант. Она из тряпок, ваты, драпу, меха и проволоки делала таких зверей, что они были как живые. Теперь везде продается разные звери из драпа и плюша, но тогда этого еще и в помине не было, а мамины звери: кролики, зайцы, утки, обезьяны и свинки, производили фурор и восторг детей друзей и знакомых. Раз она сделала собачью кадриль: левретка, мопс, пудель и болонка, наряженные в пестрые платья, с шляпами на головах, танцевали vis-a-vis[262] на задних лапках. Сделаны были удивительно натурально из драпа и барашка на проволочной основе. Они были выставлены в витрине на Невском, и перед ними несколько дней стояла толпа.

Но зверями мама не ограничивалась, она делала еще кукол. Да еще каких! Первая ее работа в этом роде была нянька-негритянка, больше аршина ростом, с белым ребенком на руках. Голова и руки из чего-то вылеплены и обтянуты черной лайкой. Негритянский тип вполне выдержан: яркие крупные губы, прекрасные вставленные черные глаза, волосы из черного барашка, даже ресницы были очень натурально сделаны. Одета как во Франции ходят кормилицы «нуну». На голове большой эльзасский бант[263]. Каждый палец и сами руки можно было сгибать. И так натурально она держала белого ребенка в длинном белом платье и чепчике. И можно было разжать ей руки и взять у нее ребенка. Это была уже не игрушка, а произведение искусства. Еще раз, не помню, какая фирма заказала маме для Парижской выставки двух кукол, боярина и боярыню. Матерьял весь был дан фирмой, мамина была только работа. Это был ее chef-d’oeuvre[264]. В полчеловеческого роста, не могу сказать, из чего куклы были сделаны вчерне, вероятно из ваты и тряпок на проволоке, с париками из настоящих волос. Выкрашены были масляной матовой краской. Веки, ресницы, — все было сделано очень натурально. Даже ногти на руках были нарисованы. У боярина русые усы и бородка. Одеты в настоящие выдержанные русские боярские костюмы из парчи, бархата и атласа, где нужно — отороченные соболем. На боярыне весь вышитый бусами и каменьями с подвесками кокошник. На боярине красные вышитые сафьянные сапожки, а на голове меховая с вышитым верхом шапка. Эти куклы на выставке получили похвальный лист.

Повторяю, художник сидел в маме, и, если бы ее вовремя учили скульптуре и живописи, она наверно была бы знаменитостью! А как она вышивала, это было загляденье. Раз она вышила дедушке Константину Петровичу подушку: на небесно-голубом фоне две большие ветки сирени, белой и лиловой; на одной из них гнездышко и две колибри. Не знаю, как она умудрялась это делать, но птички ее отливали и красным, и синим, и зеленым. И все это из головы, свое, без всякого подражания! Чайные полотенца ее работы были восхитительны. Мне она раз прислала, когда я была уже замужем на Кавказе, полотенце: на одном конце на желтом песке с травкой рылись два ярких петуха, над ними сияло яркое солнце, и была тоже вышита вязью надпись: «Куку! Реку! Пора вставать и чай попивать!» А на другом конце: на небе луна с синими лучами, два темных петуха и надпись: «Куку! Реку! Попили чайку, спите на боку!»

* * *

Когда сестра Нюта окончила институт, мама начала ее вывозить в театр и собрания. Нюта не была красавица, но очень мила, весела, грациозна и остроумна. Не долго она побыла дома, в первую же после выпуска зиму вышла замуж за артиллерийского офицера Николая Николаевича Карлинского[265]. На свадьбе были оба дедушки: и Федор, и Константин Петровичи. Я в этот день была больна, лежала в жару. Оба деда танцевали кадриль vis-a-vis и в пятой фигуре в solo выделывали фигурные па. Мне это потом рассказывали. Дедушка Константин Петрович заходил ко мне, принес большую нарядную шоколадную конфетку, положил мне под подушку и сказал: «Теперь не ешь, а когда можно будет». Мама и Нюта приходили мне показаться уже совсем одетые. Их обеих причесывал парикмахер-француз и при этом сказал: «А la place du promis j’aurais préféré la mère!»