— Смею заверить ваше высокопревосходительство, что эта симпатия самая невинная, что вреда вам она не принесет никакого, то есть ровно никакого, хотя позвольте предупредить ваше высокопревосходительство в том, что и пользы от этой симпатии вам тоже не будет никакой, то есть ровно никакой!..
Общий взрыв хохота присутствующих в столовой покрыл слова повесы. Расхохоталась чуть не до истерики и сама больная. Когда ее отпоили водой, она добродушно поманила к себе Александра Петровича и весело сказала ему:
— Поди сюда, милый доктор, поди, поцелуй меня! Ведь зуб-то примолк, не болит, ты меня вылечил… — и, притянув к себе графа, она расцеловала его.
— Простите, ваше высокопревосходительство, как сумел-с, — низко кланяясь, ответил повеса.
— Шут гороховый! — слегка ударив его по щеке, прибавила барыня. — Ведь будь у меня деготь под рукой, я бы помазала нос… Хороша бы я была! Дурак, право, дурак!
Но не всегда шутки дяди Александра Петровича были так невинны и веселы, как излечение больной барыни. Иной раз они солоны приходились тому, над кем он их проделывал.
Раз как-то, в лагерное время, полковой командир Семеновского полка, человек очень добрый, но страшно вспыльчивый, рассердись на Толстого за какую-то ошибку во время учения, так вспылил и забылся, что перед всем фронтом наговорил графу кучу самых невозможных, непозволительных слов…
Александр Петрович вспыхнул, как зарево, порывисто отвернулся от генерала и быстро пошел в свою палатку. Сгоряча, на ходу мимо фронта, у него даже вырвались слова:
— Хам, скот! Изобью тебя, как собаку, дубиной…
Все офицеры, находившиеся на учении, были свидетелями этой неприятной сцены, а некоторые даже поймали на лету угрозу графа. Они сильно огорчились и встревожились за него. Как только кончилось ученье, ватага офицеров хлынула в палатку графа. Когда первый из них приподнял полотно, чтобы войти, Александр Петрович спокойно лежал на своей койке, и даже (как офицеры припоминали после) по лицу его бегала ему одному присущая задорная улыбочка, точно у него в голове бродило что-то очень веселенькое… Но в одно мгновение лицо его изменилось и сделалось каким-то глупо-бессмысленным.
Подойдя к графу, все офицеры заговорили разом, сожалели, утешали, умоляли не делать из-за этой обиды никакой истории, и все, один перед другим, старались выставить ему на вид ужасные последствия, которые постигнут его, если он исполнит свою угрозу приколотить генерала.
Граф все лежал, не шевелясь, и, казалось, не слышал и половины того, что ему говорили. Потом вдруг, как бы проснувшись от глубокого сна, спросил:
— Кого я бью? Кто меня может разжаловать?
— Да что ты, не слышишь, что ли? Мы говорим про неприятность твою с полковым командиром. Ведь ты хочешь избить его, как собаку, дубиной! — опять вместе заговорило несколько голосов.
— Ах, это вы вот о чем… вспомнил, вспомнил! Успокойтесь, мы с вашим генералом друзья, такие друзья, что, если бы я точно исколотил его, как собаку, дубиной, он не рассердится, а будет меня за это на ваших глазах обнимать, целовать… Не верите? Держу пари на ящик шампанского!
— Держим, что не будет, что ты улетишь ко всем чертям! — крикнули товарищи.
— Идет?
— Идет!
— А теперь убирайтесь сами вы ко всем чертям! Разве вы не видите, что я сам не свой? Голова у меня трещит от боли… Уйдите, голубчики, дайте заснуть, завтра опять буду молодцом!
При последних словах у графа сделалось такое страшно болезненное лицо, что все товарищи удивленно переглянулись между собой и один за другим выбрались из палатки.
Всем им Толстой показался странным и как будто не в своей памяти.
На другой день, к общему горю, Александр Петрович далеко не сделался молодцом, а расхворался не на шутку: начал впадать в беспамятство, забывал даже, как называются вещи, и когда хотел попросить что-нибудь, чмокал только губами, щелкал пальцами и говорил:
— Того, того… как ее?
Товарищи хотели привести к нему полкового доктора, но Александр Петрович так рассердился на них, так начал бушевать, что они побоялись его тревожить. В следующую же ночь спавший мертвым сном лагерь был разбужен страшными криками и шумом: кто-то сворачивал с места палатки и колотил по ним палкой… Когда перепуганные со сна люди повыскакивали из палаток, то им представилась следующая картина: палатка полкового командира лежала совсем на боку, из-под нее раздавался болезненный стон… Граф Толстой в одном нижнем белье, шляпа на боку, парадировал по плацу верхом на огромной дубине и кричал во все горло:
— Здорово, ребята! Спасибо, ребята!
Испуг и удивление в первую минуту приковали офицеров и солдат на месте; но отчаянный крик из-под полотна палатки командира заставил офицеров опомниться и кинуться к нему на помощь. В один миг генерал был высвобожден и поставлен на ноги.
— Что это? Что такое? — с одурелым от испуга и боли лицом спросил он.
— Не знаем-с… — отвечали ему. — Кажется, граф Толстой с ума сошел. Извольте посмотреть: вот он скачет на дубине верхом в одной рубашке…
— Боже мой, какое несчастье! такой отличный офицер!.. — с болезненною гримасою, потирая помятые бока, жалостливо проговорил генерал. — Что ж вы стоите, господа? Надо скорей поймать его, связать и отнести в лазарет.
Приказание было живо исполнено. Полковой эскулап начал усердствовать: на графа надели сумасшедшую рубашку, пустили кровь, обливали голову холодной водой и насильно пичкали в него разные мерзости латинской кухни.
Доктор сиял: его наука быстро брала верх над душевною болезнью Толстого. Граф сейчас же присмирел, начал приходить в память и постепенно благополучнейшим образом стал выздоравливать.
Во время болезни товарищи не покидали Александра Петровича, а когда ему стало совсем хорошо, сам полковой командир пришел поздравить его с выздоровлением, при всех офицерах обнял, расцеловал его и, совсем расчувствовавшись, сказал ему:
— Ну, слава Богу, что вы поправились! Знаете ли, меня все мучила мысль, что своею непростительною запальчивостью я был причиною вашей болезни… Если это так, простите меня великодушно! — И они опять обнялись и расцеловались.
Как только успокоенный генерал ушел к себе, граф весело вскочил с кресел и сказал:
— Выиграл! Где мое шампанское? Видели? — целовал, миловал, каялся… Понял, значит!.. А мне того и надо… Что, хорошо?
Удивлению товарищей не было конца. Разумеется, шампанское мигом явилось и было роспито с восторгом. А дороже всего было то, что никогда ни один семёновец сора из избы не вынес: все в Петербурге остались в том убеждении, что бедный граф Толстой сходил с ума, но, слава Богу, его скоро вылечили. Да еще очень хорошо было и то, что после болезни графа Толстого полковой командир на ученьях стал сильно прикусывать свой хлесткий язычок…
Просто невероятно, как такая невозможная штука могла пройти дяде моему безнаказанно!.. Да то ли еще он творил; видно, «бабушка ему ворожила», что все ему сходило с рук благополучно. Кто не знает, как император Павел Петрович был строг к военному человеку? А даже он на все провинности своего любимца Толстого всегда сам приискивал смягчающие вину причины, которые стоили не наказания, а похвалы. Вот тому пример.
Раз, во время дежурства Александра Петровича в какой-то тюрьме, у него из-под караула убежал преступник. Разумеется, об этом доложили государю.
— А кто был дежурный? — строго спросил император.
Но, узнав имя виновного, тотчас смягчился и сказал:
— Толстой? Толстой прекрасный офицер! Это несчастье… А несчастье может случиться со всяким.
И не только строгого наказания не последовало, но графа не посадили даже на гауптвахту. Офицеры-товарищи диву дались, узнав об этом милостивом решении дела.
— Ну, легко отделался, счастливец! Случись такое несчастье с кем-нибудь из нас, не простили бы!.. Улетел бы голубчик туда, куда Макар телят не гонял!..
— А вам жаль, кажется, что я не улетел? — смеясь, сказал граф.
— Ничуть! Только разница-то уж слишком большая… Любимчик — и больше ничего!
— Завидно?.. Ну хорошо, я эту разницу сравняю…
— Как сравняешь? — спросили офицеры.
— Очень просто: разгневаю государя и полечу, куда Макар телят не гонял.
И точно, дело за словом у графа не стало. На первом же смотру он усердно стал перепутывать все команды, делать все артикулы по-старому, а не по-новому; Государь долго терпел, но, наконец, разгневался и грозно крикнул:
— Толстой, отдайте вашу шпагу!
Граф в одну секунду скорчил убитое, огорченное лицо, засуетился, заторопился, руки у него задрожали, долго и неловко отстегивал он шпагу и, вместо того, чтобы подать ее адъютанту, подал самому государю. Потом также медленно и неловко начал снимать с себя значок и шарф (что было совсем и не нужно), и все это положил на руки государя.
Офицеры после, смеясь, говорили дяде:
— Мы, братец, начали бояться, чтоб ты не разделся догола.
Окончив свое разоблачение, Александр Петрович сделал поворот направо или налево — не знаю, но такой уморительный, что государь улыбнулся, а все офицеры еле удержались, чтоб не захохотать. Граф ушел, а император, все еще держа на руках вещи, которыми навьючил его Толстой, обратился с речью к офицерам:
— Господа офицеры! Берите пример с Толстого: он огорчил меня и так сильно почувствовал свою вину, так этим огорчился сам, что потерял голову и подал свою шпагу мне, вместо того, чтобы подать ее адъютанту. Прекрасный офицер Толстой, прекрасный! Я его прощаю!..
Так дяде моему и не удалось улететь туда, куда Макар телят не гонял.
По восшествии на престол императора Александра I, дядя мой все еще не унялся, а проказничал, очертя голову, еще больше прежнего. Вот еще одна очень забавная из его проделок, и с кем же? — с ангелом доброты, с самим императором Александром…
Покойный государь, летом, во время лагеря, почти всегда присутствовал на учениях; а так как эти учения продолжались довольно долго и часто переходили за адмиральский час, в который его величество привык заморить червячка, то на такой случай в палатке его ставился холодный завтрак, и государь, как только начинал чувствовать голод, входил в палатку один, наскоро закусывал чем-нибудь и опять проворно уходил смотреть на ученье. Свите его величества в лагере завтрака от казны не полагалось; Толстой вызвался помочь этому горю.