Воспоминания — страница 70 из 72

, и старалась не приподнимать завесы, скрывавшей все тяжелое и неприглядное. Воспитанная в тепличной домашней обстановке, дочь художника, не очень чутко относившегося к социальным вопросам, рано отошедшего от общественных интересов и замкнувшегося в сфере прекраснодушного эстетизма и неопределенного гуманизма, она вступила в жизнь, многого в ней не понимая, и, сохраняя эту наивность, так и не научилась многому такому, что в следующих поколениях стало понятно всем и каждому. Женское равноправие ей и не снилось, и не мудрено, что при первом же столкновении с мужским эгоизмом она оказалась пригодной лишь на роль страдалицы: ни к чему иному ее не подготовило воспитание. Она питала внушенное ей отцом и всем ее кругом почтение к декабристам, но и царя с царицей она почитала. Благоговела перед Пушкиным, но уважала и Булгарина. Знала Венецианова, но, как большинство его современников, не могла понять, какую благотворную роль в русском искусстве играл этот забавный чудак. Она не понимала, как обидно должно было быть для ее отца покровительство царей, принижавшее большого художника до положения забавника, который за золотые табакерки и бриллиантовые перстни развлекает державных меценатов, рисуя им бабочек и цветочки. Драмы Кукольника ей казались несомненно выше драм Пушкина, и кавказские рассказы ее мужа, Каменского, наверное больше нравились ей, чем «Герой нашего времени». Словом, она была рядовой человек своей эпохи. Но это вовсе не уменьшает значения ее воспоминаний, — напротив, именно это придает им особенную ценность. Истории ведь важно знать, как чувствовали, чем жили не только великие деятели, торившие пути будущему, но и маленькие, простые люди, не возвышавшиеся над своей эпохой и пребывавшие всецело в ней. Голос среднего человека тоже имеет право на внимание. Каменской нельзя отказать в наблюдательности, в умении вкусно рассказать, и в досужую минуту приятно человеку иных времен послушать ее бабушкины рассказы о «милой старине», о «хорошем прошлом». К тому же она встречалась с такими интересными людьми. По страницам ее воспоминаний проходят Крылов и Гнедич, Пушкин и Булгарин, Федор Толстой и Брюллов, Клодт и Чернецовы, Осип Петров и супруги Каратыгины, мелькает, «как беззаконная комета», ее тетушка Аграфена Закревская, дразнившая своим кокетством величайшего русского поэта. Главное же — на этих страницах закреплена артистическая атмосфера, и в мелочах и анекдотах своеобразно отражается некая, вовсе не самая бесплодная, пора русского искусства.

Не все будет понятно современному читателю воспоминаний Каменской без кое-каких пояснений. К тому же она остановила рассказ на своем вступлении в брак, а ведь ей пришлось прожить после того еще долгие годы, и конечно, читатель пожелает узнать об ее дальнейшей судьбе. Постараемся удовлетворить его любопытство, насколько это позволяют находящиеся в нашем распоряжении документальные данные, к сожалению, случайные и небогатые.

«Не величавый кирасир, красавиц города кумир, не в ярком ментике повеса пленил простодушный взор» еще не испытавшей любви Машеньки Толстой. Она могла бы стать фрейлиной, но отец не допустил ее до этой чести. Понятно, что именно шепнул он на ухо министру двора, когда завел с ним речь о фрейлинском шифре, предназначавшемся молоденькой графине. При своей верноподданнической лояльности Толстой был верен правилам чести. Внимание, которое оказали красоте его дочери Николай I и его державная Сарра, охотно мирившаяся с разными Агарями[273], долговременными и эфемерными, и таким путем сохранявшая долю власти над супругом, испугало Федора Петровича. Его отцовское сердце тревожно забилось. Он не мог согласиться, чтобы его дочь постигла участь княжны С. А. Урусовой (княгини Радзивилл) или В. А. Нелидовой, которые именно через фрейлинство стали царскими наложницами. И вообще близкая связь с двором вне сферы искусства и связанных с ним официальных заказов вовсе не улыбалась старому либералу. Надо отдать справедливость и самой Машеньке. Недаром она была дочь художника-демократа, насколько мог быть демократом граф и вице-президент Академии художеств, дочь академического «мастерового». Как и всякая молоденькая девушка, она, конечно, мечтала о «герое», но этот герой воплощался для нее не в образе флигель-адъютанта или камергера. И первую любовь свою она отдала писателю. Это был Нестор Кукольник, о своих отношениях к которому она сама так откровенно и трогательно рассказала.

В литературных ходячих представлениях Кукольник живет таким, каким он сделался несколько позднее, когда успел, по злому, но меткому замечанию Щербины[274], «из романтического трубадура превратиться в чересчур классического чиновника и запивоху», но Машенька Толстая видела его именно в облике «романтического трубадура». Таким представил его Карл Брюллов в знаменитом портрете, где мало и внешней, и внутренней правды, но зато много увлечения и подлинно вдохновенного жара. Таким видели Кукольника почти все, кроме разве нескольких тонких, трезвых судей вроде Белинского, Пушкина, Полевого, Гоголя. Товарищ последнего по Нежинской гимназии высших наук, Кукольник появился в 1831 году в Петербурге. Некоторую известность дала ему драма «Торквато Тассо», поставленная осенью 1833 года, а через четыре месяца его сделала настоящею знаменитостью его новая драма «Рука всевышнего отечество спасла», чрезвычайно угодившая тогдашней «первенствующей» столичной публике с самим царем во главе. Николаевские «патриоты» сразу признали в Кукольнике своего поэта; первый спектакль 15 января 1834 года прошел не только под нескончаемые аплодисменты, но и под крики «ура», царь благодарил и обласкал автора[275]. В глазах грамотной черни, столичных чиновников, лакействующих журналистов. Кукольник затмил Пушкина. За неодобрение пьесы Кукольника было приказано закрыть самый передовой тогдашний журнал — «Московский телеграф» Н. А. Полевого. «Общественное мнение» отозвалось на это слабой эпиграммой:

Рука всевышнего три чуда совершила:

Отечество спасла,

Поэту ход дала

И Полевого задушила.

Поэт со своей стороны не дал остыть горячему железу и год спустя поставил новую драму «Князь Михаил Васильевич Скопин-Шуйский» (1835 г.). В ней грохотал и рычал Василий Каратыгин (в роли Ляпунова)[276], звучали патриотические тирады, гремели колокола, хлопали выстрелы. Лживое, официозно-льстивое «александрийское» направление русской сцены и драматургии, с которым потом пришлось немало бороться Белинскому, упрочилось надолго.

Репутация Кукольника сделалась не только громкой, но прямо легендарной. «Трудно, — свидетельствует современник представить для поэта и вообще для литератора славу блестящее той, какою в то время пользовался Кукольник. О личности его ходили самые разнообразные слухи, и всегда с примесью чего-нибудь поэтического. Говорили, что он красавец собою, что многие женщины и девы влюблялись в него и что он был героем самых романтических приключений». В романе А. Ф. Вельтмана «Саломея» карточный шулер надувает целый кружок любителей литературы, выдавая себя за Кукольника. Нравиться Кукольник умел. «Когда, бывало, он по нескольким часам импровизировал на фортепиано с чувством и увлечением, то нельзя было не убедиться, что в нем самом было много поэзии»[277]. Пушкин сразу разобрался в нем и сказал, что «в нем жар не поэзии, а лихорадки»[278], но не всякий же был так проницателен, как Пушкин.

У наивной девочки закружилась голова, и она беззаветно полюбила Кукольника. Но он не увлекся ею, да едва ли мог он, холодный и рассудочный, искренно увлечься кем бы то ни было. До нас дошел мадригал, написанный им ей.

Машеньке Толстой

Не христианин я давно!

Уж мне не в праздник воскресенье,

Другое мне присуждено

Богоотступное моленье:

Не лик божественный Христа,

Не Богоматери икону, —

Иную чествует мадонну

Богоотступная мечта.

Когда ж последний день прийдет,

Твой грешный раб не задрожит:

Сам Саваоф тебя увидит,

Сам Саваоф меня простит[279].

О сколько-нибудь серьезном, глубоком чувстве эти посредственные стишки никак не свидетельствуют. Бедной Машеньке Толстой пришлось заковаться в броню гордости и затаить свою печаль.

Рана, нанесенная ее сердцу неудачным романом с Кукольником, успела зарубцеваться, когда на ее горизонте показался новый герой, молодой писатель, столь же скороспело знаменитый, как и Кукольник, той же напыщенно-романтической школы, — Павел Павлович Каменский, «интересный молодой человек, — рассказывает современник[280], — явившийся с Кавказа с повестями à la Марлинский и с солдатским Георгием в петлице[281]. Кавказский герой одержал две победы в Петербурге: одну над издававшим «Литературные прибавления к «Русскому инвалиду» Краевским, который, пораженный его талантом, заплатил ему 500 рублей ассигнациями за его первую повесть; другую — над дочерью Ф. П. Толстого». Каменский родился в 1814 г. По рассказу его товарища Я. И. Костенецкого[282], «он учился в каком-то московском пансионе, где содержал его родной дядя, бывший в Москве частным приставом. По характеру был спесив и высокомерен, много о себе думал и ставил себя выше всех. Столичное поверхностное воспитание и баловство развили в нем страсть к жуированию, к общественным развлечениям, к кутежу и мотовству, что впоследствии и погубило его. Он бесспорно имел много способностей, но в университете занимался слабо, хотя и считал себя более всех знающим». Со