— Хотите, я сделаю так, что нам будут давать казенный завтрак?
— Это каким образом? — спросили его товарищи.
— Это уж мое дело. Держу пари на дюжину шампанского, что нам будет от Казны полагаться завтрак! Идет?
Разумеется, ему отвечали: «Идет!»
На другой же день, как только завтрак государя был поставлен на место, Толстой, скорчив из себя очень озабоченного чем-то человека, проворно вошел в царскую палатку. Никто и не подумал его останавливать, потому что граф всегда имел туда доступ. Чрез несколько минут Александр Петрович с таким же серьезным видом прошел обратно на плац… Немного погодя, видно, проголодавшись, государь тоже отправился в свою палатку. Вошел, взглянул и изумился: вся сервировка его стола была разорена, а завтрак весь съеден дотла!.. Не понимая, что это могло значить, государь вышел из палатки и спросил:
— Кто тут был?
— Свитский офицер граф Толстой, ваше императорское величество! — было ответом ему.
— Не пускать Толстого в мою палатку, — улыбнувшись, сказал государь. — Скрестить ружья и не впускать! Поняли?
Отдав это приказание, его величество в очень веселом расположении духа уехал из лагеря.
На другой день государь, не входя еще в свою палатку, спросил:
— Толстой приходил?
— Приходил, ваше императорское величество, — отвечали ему.
— И не пустили?
— Не пустили, ваше императорское величество.
Очень довольный этим ответом, государь, весело рассмеявшись, вошел в палатку. Но, увы, та же история: по-вчерашнему завтрак его величества был съеден до крохи.
— Позвать ко мне Толстого! — крикнул император.
Толстой мигом явился.
— Ты съел вчера и сегодня мой завтрак? — едва сдерживая улыбку, спросил Александр Павлович.
— Я, ваше императорское величество!
— Скажи мне на милость, что у тебя за фантазия оставлять меня без завтрака?
— Это не фантазия, ваше величество, а свите вашей в лагере завтрака не полагается…
— Вот что! А тебе очень хочется, чтобы он полагался? — расхохотавшись, сказал государь.
— Нам ведь тоже есть хочется, ваше императорское величество!..
— Шут ты гороховый! Ступай, прикажи от моего имени, чтоб с завтрашнего дня вам давали завтрак.
Толстой было рванулся исполнять приказание его величества, но государь остановил его:
— Постой, прежде расскажи мне, каким манером ты сегодня мог съесть мой завтрак? Ведь тебя в палатку не впустили?! Это любопытно!
— Очень просто, ваше величество! Когда меня не пустили, я обошел палатку кругом, выдернул колышки, подлез под полотно, съел ваш завтрак, вылез обратно и опять воткнул колышки на место. Вот и все-с!
— Точно, очень просто! — расхохотавшись от души, сказал государь.
Пишу все это с подробных рассказов отца, дяди моего графа Константина Петровича Толстого и тетушки моей графини Надежды Петровны Толстой. Пишу и, право, не знаю, чему больше дивиться: ангельской ли доброте императора Александра Павловича или невозможным проделкам возлюбленного моего дядюшки графа Александра Петровича Толстого? Ах, чуть было не пропустила двух самых глупейших его шалостей.
Не помню, в каком именно году, в Зимний дворец привезли (кажется, из Сибири) и установили в одной из зал огромную яшмовую вазу. Я ее видела, она была точно громадных размеров, не очень глубокая, в виде бассейна. Теперь ее давно уже нет; говорят, в 1837 году, во время пожара в Зимнем дворце, она была разбита провалившимся на нее потолком.
Так вот, несколько дней спустя после водворения этой обновки в Зимнем дворце по какому-то случаю был назначен выход. В зале, где была поставлена новая ваза, столпилось много народа: всем любопытно было посмотреть на эту новинку. Дамы особенно ахали и дивились на громадную ее величину. Одна молоденькая фрейлина даже вскрикнула:
— Боже, какая большая! Ведь в ней купаться можно…
— А вот я попробую! — вызвался Толстой и, как был, во всем параде и регалиях, вскарабкался в вазу и начал в ней представлять, как купаются воробьи, как ныряют гуси и утки…
В зале от общего хохота стон стоял… Вдруг дали знать, что государь идет… В то же мгновение Толстой исчез. Ему это легко было сделать: прилег на дно вазы и конец! Но не так легко было всем видевшим его уморительные кривлянья унять свой расходившийся хохот. Государь, проходя между двумя раздвинувшимися рядами дам и кавалеров, заметил, что все они, с раскрасневшимися лицами, еле-еле удерживаются, чтобы не прыснуть со смеху…
— Верно, Толстой? — с улыбкой спросил государь и последовал дальше в другую залу. Не успел он скрыться из виду, как Толстой вскочил на ноги, проворно вылез из вазы и очень важно и чинно присоединился к свите его величества.
За все эти шалости фрейлины просто обожали Александра Петровича: завладели им, как своею собственностью, давали ему разные комиссии, поручения, которые граф исполнял им с превеликим удовольствием.
Вот раз, как-то перед обедом, этим шалуньям вздумалось послать Александра Петровича на придворную кухню узнать, какое сегодня будет пирожное. Он мигом слетал и принес приятный ответ:
— Ликуйте, mesdames, сегодня ваше любимое пирожное: «шпанский ветер»![37] (Так тогда повара называли vent d’Espagne[38].)
Девицы возрадовались…
— Не радуйтесь заранее! — скорчив печальное лицо, сказал граф. — «Шпанский ветер» хоть и будет, но горе в том, что вы есть его не будете!
— Какой вздор, разумеется будем!.. — заспорили фрейлины.
— А я говорю, что нет!.. И не только вы, никто его в рот не возьмет!.. Я один буду есть… Хотите пари?
— Да почему мы не будем есть?.. почему?..
— Почему?.. ну, уж это мой секрет!.. — таинственно ответил Толстой.
Пока они спорили и перекорялись, доложили, что кушать подано. Все поспешили к столу. Граф уселся между двумя фрейлинами. Все барышни, заинтригованные загадочными словами его, с нетерпением ожидали пирожного… Наконец, шпанский ветер появился. Торжественно внесли его официанты и начали разносить по кувертам… Все глаза с любопытством обратились на Толстого; он же в это время пресерьезно повязывал себе вокруг шеи салфетку. Молоденькая соседка графа, трепеща от нетерпения, сидела с ложкою в руке, совсем наготове, чтобы прежде него положить себе на тарелку пирожного. Но, увы!.. в то самое время, когда официант просунул блюдо между нею и им, Александр Петрович, с проворством обезьяны, опередил ее руку, всею своею пятерней захватил горсть сливочной пены и, как мылом, намазал ею себе подбородок.
Все сидящие за столом остолбенели от удивления. А граф, между тем не обращая ни на кого внимания, преспокойно начал столовым ножом брить себе бороду. И когда на ноже набиралась сливочная пена, отирал ее об свой язык и жадно проглатывал.
Нечего и говорить, что гробовое молчание в столовой сменилось хохотом…
Опять Толстой выиграл пари: до шпанского ветра никто не дотронулся, и фрейлины окончили свой обед не так вкусно, как предполагали, но зато весело. И опять он, как гусь, «вышел сух из воды».
Все остальные, самые интересные анекдоты про графа, как я сказала выше, нецензурны, а потому расскажу лучше о том, как он раз задумал остепениться.
На 29-м году своей жизни Александру Петровичу вдруг пришла фантазия жениться и остепениться. Как всегда у него, сказано — сделано. Он мигом нашел себе невесту, столбовую дворяночку, дочку вдовы генеральши Рытовой, бывшей камер-фрау императрицы Елизаветы Петровны. Посватался и женился. Но эта фантазия не очень-то ему удалась; с женою своею он не прожил и года: молодая графиня скончалась при первых родах, оставив ему после себя дочку, Лизаньку. Не успела бедная женщина закрыть глаза, как матушка ее, генеральша Рытова, потребовала у зятя внучку к себе на воспитание. Александру Петровичу очень не хотелось расставаться с ребенком, но он подумал, что малютке у бабушки будет лучше, чем у него, и согласился на требование тещи. Генеральша завладела внучкой и сейчас же увезла ее к себе. Оставшись один, граф мало-помалу опять втянулся в светскую жизнь, а потом не выдержал и начал опять бедокурить.
А милая бабушка-самодурка, лютая крепостница и ханжа, принялась воспитывать бедную Лизаньку по-своему. И мудрое же это было воспитание!
Первым делом, как только генеральша привезла к себе внучку, было собрать всю свою крепостную челядь и строго-настрого приказала ей беречь маленькую графинюшку, как зеницу ока, никогда ей ни в чем не перечить, все, что она ни пожелает, сейчас же ей подавать, не умничать с графинюшкой и плакать ей отнюдь не давать. Ко всему этому генеральша, строго грозя пальцем, прибавила: «Слышали? ну, чтобы так, как я сказала, у меня и было! А не то… вы меня знаете?!»
Так хорошо знал этот крепостной люд свою барыню, что никому и в голову не могло бы прийти ее ослушаться.
С этой минуты под крылышком бабушки Лизаньке ни в чем не было запрета: на что ни взглянет, к чему ни потянется, все сейчас же совали ей в рот и в руки. А если, Боже сохрани, она ни с того ни с сего заревет, генеральша, как бомба, влетала в детскую, и тут же, при ребенке, начиналась расправа. А как только малютка начала стоять на ножках, бабушка и ее самое начала учить драться. Поставит, бывало, девочку на стол, подведет к ней старую няню и скажет: «Обидела тебя эта хамка, обидела? а ты, матушка, сними с ножки башмачок и дуй ее по морде… бей, бей крепче!» И генеральша сама показывала внучке, как надо — бить. И ребенок, не понимая, что делает, что было силенки колотил свою няню башмаком по лицу. Старуха тихо плакала, а генеральша умирала со смеху.
Александр Петрович ничего не знал про эти безобразия; видел только, что его Лизанька здорова, бела, толста, и был совершенно спокоен. Подошел 1812 год, граф всполошился идти на войну, препоручил братьям своим Приглядывать за Лизанькой, не оставлять ее добрыми советами и ушел воевать с французами.
Знаю по рассказам, что дядя Александр Петрович и воевал с таким же увлечением и смелостью, как до этого творил в Зимнем дворце свои невозможные проказы. Счастье и на войне везло ему. Быстро отличился он своею храбростью, нахватал ордена. (помянутые мною выше) и, верно, в военной карьере своей пошел бы выше и выше, если бы злодейская контузия разом не остановила его геройского полета. К этому сильному потрясению всего организма дяди прибавились еще болезненные остатки прежней невоздержанной жизни, и здоровье его вдруг расстроилось совершенно. Волею-неволею пришлось выйти в отставку и перейти на более спокойную службу в банк. Когда он водворился опять в Петербурге, братья и сестры открыли ему глаза насчет ужасного воспитания, какое давала бабушка его дочери. Граф, чтобы разом прекратить это зло, отдал девятилетнюю Лизаньку в Екатерининский институт. Но и это разъединение ни к чему путному не повело: Рытова и в институте сумела пустить корни, ездила туда чуть не всякий день, закармливала девочку сластями, на каждом приеме, как пришитая, сидела около нее. И если только отец, дяди или тетка заикались, чтобы дать Лизаньке добрый совет, генеральша, как тигрица, накидывалась на них и всенародно кричала: «Никто ваших советов не просит… Мою Лизаньку воспитует сама матушка императрица!.. так нечего вам тут свои носы совать!..»