Воспоминания — страница 31 из 98

Мы ехали очень медленно. Хозяйственные обозы двигались по дороге в несколько рядов. Мне не говорили, какова на самом деле ситуация, насколько близок преследующий неприятель, но я все же ощущала ту тревогу, которая словно парила в воздухе. Это чувствовалось и по волнению Ренненкампфа, когда мы нагоняли хозяйственные обозы, следовавшие в беспорядке или рысью. Наши автомобили тогда останавливались, штабные офицеры по указанию генерала занимались тем, чтобы выстроить их в линию. Все это, как я узнала позже, свидетельствовало о начале беспорядочного бегства и паники.

Мы прибыли в Гумбиннен вечером. Город был темным, тихим и мрачным. Мне и мадам Сергеевой предоставили довольно приличную комнату, выходившую на улицу, у двери был выставлен часовой от штаба, чтобы охранять нас. Ближе к ночи нас разыскал врач из нашего госпиталя, сообщив, что все прибыло в целости и найдено подходящее помещение.

Страшно усталые, мы разделись, радостно предвкушая долгий сон в настоящих постелях, но тут раздался настойчивый стук в нашу дверь. Это был один из офицеров Ренненкампфа, с которым мы ехали днем.

«Генерал просит вас быть готовыми незамедлительно покинуть Гумбиннен, — сказал он. — Вы должны ехать в Эйдткунен, и мне поручено сопровождать вас».

Это не подлежало обсуждению, мы быстро собрались. Был найден автомобиль, и мы торопливо покинули темный город. Немцы продолжали наступление, обходя фланги. В штабе не знали, перерезана ли дорога к Эйдткунену или нет. На этот раз офицер не пытался скрывать серьезность ситуации. Нам угрожало множество опасностей, наименьшей из которых было оказаться взятыми в плен.

Невозможно было ехать быстро, а освещать дорогу фарами — слишком опасно, и мы двигались почти вслепую в полной темноте. Все молчали. Вероятно, оттого, что я была так измотана, я не чувствовала ни малейшего страха.

Мы беспрепятственно добрались до Эйдткунена, но не знали, куда следовать дальше. На вокзале, с которого почти снесло крышу, оставаться было невозможно. В зале ожидания среди разбитой и покореженной обстановки расположились солдаты, такие усталые, что спали где попало, не сняв касок и амуницию. Некоторые из них маялись дизентерией. Это было унылое зрелище, и помочь было нечем.

Офицер пошел искать начальника вокзала, которого убедил в необходимости предоставить пассажирский вагон и паровоз, чтобы немедленно доставить меня до ближайшей станции. Как ему это удалось, не могу себе представить. Позже мы провели два дня в поле, питаясь из походных кухонь проходивших эскадронов. От встреченных знакомых офицеров мы узнали, что персоналу нашего госпиталя удалось бежать, бросив все оборудование, а вот французская медицинская часть под командованием доктора Крессона попала в плен.

Так завершилась моя первая попытка участия в войне. Мне было очень грустно расстаться с персоналом госпиталя, к которому я так привыкла, жаль того, что мое пребывание на фронте закончилось столь быстро. Не хочу показаться бесчувственной, но сегодня, вспоминая те дни, я могу с полным основанием сказать, что то было самое счастливое время моей жизни, когда я с радостью делала нужную, полезную работу в условиях, сопряженных с опасностью.

Власть

Я вернулась в Санкт–Петербург в середине сентября и решила сразу же приступить к работе в больнице Красного Креста, где я проходила обучение. Моему бывшему отделению требовалось новое оборудование, поэтому некото–рое время оно вынуждено было провести в бездействии, а я не хотела ждать. Кроме того, я поняла: как бы мне ни нравилась моя работа на фронте, мне там не место. Мое присутствие на передовой доставляло много беспокойства командованию и в решающие моменты отвлекало его от более важных дел. Мне очень не хотелось оставлять Дмитрия, но я понимала, что так будет лучше.

Мое отделение Красного Креста устроило большой госпиталь в тылу, и меня назначили старшей медсестрой.

Три недели я провела в петербургском штабе Красного Креста, работая по утрам в перевязочной, а днем — в бесплатном медицинском пункте для городского населения. Иногда я ухаживала за тяжелобольными пациентами или за офицерами после операции. В свободное время посещала лекции. Чем труднее была работа, тем больше она мне нравилась.

В середине октября наш госпиталь был готов к отъезду. Он представлял собой весьма крупную организацию — двадцать пять сестер, пять врачей, управляющий и восемь–десят санитаров. Госпиталь мог принять двести пятьдесят раненых, позднее это число увеличилось до шестисот. Мне в помощь дали старую опытную медсестру, прошедшую еще турецкую войну.

Раненые офицеры в Санкт–Петербурге привыкли ко мне, и им было жаль со мной расставаться. Накануне отъезда они устроили ужин в мою честь и подарили букет белых цветов, перевязанный широкой белой лентой. На ленте золотыми буквами было написано: «Нашей любимой сестре от ее раненых офицеров». Они так меня называли, потому что в начале никто не знал, кто я, и мне долгое время удавалось сохранять инкогнито — инкогнито, которое я ревностно оберегала и которое раскрылось лишь в самом конце, да и то по глупой оплошности. К этому времени мои пациенты настолько привыкли называть меня «сестрой», что им и в голову не пришло величать меня другим, более сложным именем.

Мой новый госпиталь направили в Псков. Он двинулся туда походным порядком — персонал и оборудование, — а я выехала на два дня позже. Нас разместили в церковноприходской школе, отдав лишь один этаж. В остальной части здания продолжали заниматься ученики, и мы старались не мешать друг другу. Мне выделили небольшую, но уютную комнатку в квартире директрисы. Мне предстояло провести в этой комнате два с половиной года.

Когда я приехала в Псков, работа уже кипела вовсю. Мне хотелось показать персоналу, которого я почти не знала, что не боюсь работы, и, вооружившись тряпкой, подоткнув юбки, я мыла и скребла полы и мебель вместе со всеми. Через несколько дней все было готово, и мы остались довольны результатами работы — наш госпиталь выглядел как настоящая больница мирного времени.

Мы находились вдали от линии фронта в небольшом провинциальном городке, которого война почти не коснулась. Жизнь здесь текла своим чередом, и мы вместе с городом жили мирно и спокойно.

Я поняла, что среди этой серости и скуки мне будет гораздо сложнее приспособиться к жизни и открыть в себе новые способности, нежели на фронте.

Во–первых, теперь меня окружали люди, с которыми в обычных обстоятельствах я никогда бы не встретилась. Сначала они, по понятным причинам, избегали меня, и я не знала, как сблизиться с ними; я смутно чувствовала, что одно неверное слово все испортит. Однако понимала, что должна наладить с ними отношения.

Я была старшей медсестрой. То есть в моем подчинении находились двадцать пять женщин, и я должна была следить, чтобы они хорошо выполняли свою работу, защищать их интересы и заботиться о них. А мне никогда раньше не доводилось отдавать приказы.

Напротив, с детства меня приучали к покорности и послушанию. Для меня было естественно исполнять чужие приказы, но сама я приказывать не могла и не умела. Во мне воспитывали скромность и смирение, и я всегда считала, что другие знают лучше меня. Я росла среди строгих запретов и ограничений, во мне подавляли любую инициативу, поэтому теперь, когда мне дали относительную власть над людьми, я не знала, как ею распорядиться.

Поначалу я попыталась установить трудовые взаимоотношения с персоналом и выполнять собственные обязанности, не проявляя своей власти. Мои распоряжения передавала пожилая помощница, сестра Зандина, которая все правила знала наизусть. Она обладала врожденным чувством такта и многолетней практикой и за все время нашей совместной работы ни разу не поставила меня в неловкое положение. Такой тип людей был редкостью даже в те времена. Простая крестьянская девушка, совсем юная и без образования, она отправилась на турецкую войну, движимая теми же чувствами, которые побуждают русских женщин стричься в монахини. Тогда не было специальных курсов медсестер, и она все узнавала на практике. Она так и не научилась писать, читала с большим трудом и только церковные книги. Когда мы с ней познакомились, ей было около шестидесяти, и к тому времени она уже вышла на пенсию, но как только объявили войну, сразу же предложила свои услуги. Она не знала усталости. С утра до вечера бегала по госпиталю, постоянно занималась какими то важными делами, постоянно что то организовывала или раздавала распоряжения.

Но самым любимым ее занятием было одевать покойников. К этому она относилась с необычайным воодушевлением, словно выполняла какой то особый ритуал, понятный только ей одной. Она утверждала, что умерший живет своей особой жизнью, в которой он беспомощен и одинок, и она старалась утешить его в этом одиночестве. Она сама обмывала каждого покойника, одевала и укладывала в гроб, читала над ним псалмы и безутешно плакала. Проделав все необходимые манипуляции, она испытывала не только жалость, но и своего рода гордость. Отступала на несколько шагов назад и с восхищением осматривала результаты своего труда. Иногда во время работы она шевелила губами, и по выражению ее лица можно было понять, что она бранит или нежно упрекает покойного. Она казалась мне интересной личностью. Несколько раз я спрашивала ее, как она может оплакивать каждого умершего.

— Но я ничего не могу с собой поделать! Только представьте, сколько испытаний предстоит пройти этой несчастной душе на том свете, а рядом — никого! Я помогаю ему своими слезами, — с укоризной отвечала она, бросая нежный взгляд на гроб. Потом внезапно изменившимся тоном она добивалась моего одобрения: — Красавец, правда, ваше императорское высочество?

Она относилась ко мне с почтением и опекала меня. По утрам во время завтрака она приходила ко мне с отчетом. Она никогда не садилась в моем присутствии, хотя я каждый раз предлагала ей стул.

— Пожалуйста, разрешите мне постоять, — отвечала она. — Мне так удобнее.