Воспоминания — страница 35 из 98

нялась менее серьезными делами.

3

Время от времени я общалась с учениками церковноприходской школы, в здании которой размещался наш госпиталь. Я также общалась с бородатыми священниками из школьного совета директоров и с директрисой, которая олицетворяла все традиции этой школы для дочерей духовенства. Мои отношения со взрослыми были далеки от дружеских — они совсем испортились, когда мы были вынуждены занять все здание школы целиком.

Но общение с девочками доставляло мне огромное удовольствие. Для них наш госпиталь служил предметом постоянного интереса и источником развлечений. На переменах вся школа собиралась на площадке второго этажа перед церковью, и с перил гроздьями свешивались девичьи головки, наблюдая за каждым нашим шагом. Любое проявление внимания с моей стороны вызывало у них бурный восторг. Мне хотелось познакомиться с ними поближе, и я иногда выходила к ним во двор во время перемены.

Они принадлежали к сословию с любопытными традициями и обычаями. С древности русское духовенство образовывало обособленную касту со своим особым образом жизни. Дочери священников учились в церковно–приходских школах для девочек. Сыновей отправляли в духовные семинарии, некоторые из них впоследствии продолжали учебу в духовных академиях. После академии они иногда становились монахами и находили свое место среди черного духовенства или же посвящали себя педагогике. Однако чаще всего выпускники семинарий и академий принимали духовный сан и перед посвящением должны были жениться. Приходы, особенно деревенские, переходили от отца к сыну; если в семье не было сыновей, священник сам выбирал себе преемника и выдавал за него одну из своих дочерей.

Выпускники семинарий, как правило, женились на ученицах церковно–приходских школ и специально приходили в школу, чтобы выбрать себе невесту; это было проще, чем ездить по деревням в поисках подходящей пары. Возможно, для этого существовала и более серьезная причина: разные интересы, фундаментальное различие учебной программы в мирских и духовных школах изменяли психологию этих детей; их мысли и поступки коренным образом отличались от мыслей и поступков мирских детей.

За несколько лет до войны под влиянием прогрессивных идей духовное сословие русского общество претерпело некоторые изменения. Дети священников стали выбирать другие профессии; но лишь немногие миряне становились священниками.

Насколько я могла судить, образование, которое получали девочки в церковно–приходской школе, не соответствовало условиям жизни, в которых они выросли и к которым должны были вернуться. Это была школа–интернат, и в большинстве случаев родители были настолько бедны, что могли забирать своих дочерей домой только на летние каникулы. Таким образом, девочки проводили в школе девять месяцев из двенадцати.

В школе существовала строжайшая дисциплина; ученицы много часов проводили в церкви и соблюдали все посты. Изучали они главным образом религию. Никто не прививал им практических навыков. Они умели вышивать, играть на фортепьяно, петь в хоре — и все. Спорт, разумеется, был под запретом. Они носили платья из плотной материи с широкими поясами. Почти все они были бледными, голодными и болезненными. Они возвращались домой к своим прозябающим в нищете семьям, не имея ни здоровья, которое могло бы вдохнуть новую жизнь в это хилое сословие, ни полезных знаний, которые могли бы преобразить деревенскую жизнь.

Поначалу девочки очень смущались в моем присутствии, но быстро привыкли ко мне и охотно отвечали на вопросы. Особенно я подружилась с выпускным классом, который оканчивал школу весной 1915 года. По просьбе девочек я помогала им готовиться к экзаменам, а потом была приглашена на выпускной ужин. В перерывах между занятиями я гуляла с девочками в саду; и одна из них, сидя верхом на стене, развлекала нас частушками под аккомпанемент балалайки. Эта комичная фигура на стене в коричневом платье с белой накидкой, балалайка и особенно слова частушек настолько контрастировали с епископом, строгой чопорной директрисой и серьезной набожной атмосферой экзаменов, что мы с девочками хохотали до слез.

На следующий день мы сердечно попрощались, и многие девочки еще долго писали мне из своих заброшенных деревень.

4

Когда у меня появлялось свободное время, я навещала отца в Царском Селе. Зимой 1915—16 годов наши войска терпели одну неудачу за другой из за, как говорили, нехватки боеприпасов. У нас прибавилось работы; я очень устала, и мне требовался отдых.

Дом, который мой отец со своей женой строили с такой любовью и в котором собирались провести остаток дней, был теперь полностью готов. Оставались какие то мелочи, но их должны были доделать после войны. Привезенные из Парижа коллекции находились на своих местах, в застекленных шкафчиках стоял дорогой фарфор, китайские безделушки из камня, старинное серебро, сверкающий хрусталь. На стенах висели картины и портреты, комнаты были обставлены великолепной старинной мебелью. Отец со своей женой с любовью собирали эти коллекции, и каждый предмет навевал им приятные воспоминания.

Отец мало изменился за эти годы. В пятьдесят пять лет у него была фигура юноши, и он по–прежнему мог рассмешить меня до слез своими историями и анекдотами. Он перенес в Царское Село все свои привычки, которые я так хорошо знала и любила; его гардеробная была пропитана запахом одеколона, которым он пользовался всю жизнь, и его одежда, как и раньше, была разложена на свободной кровати.

Как и в прежние времена, мы выходили на прогулку в одиннадцать часов утра, как и в прежние времена, он дремал между обедом и полдником; а после ужина, как и раньше, мы собирались в его кабинете, и он читал нам вслух. Несмотря на то, что моя жизнь теперь была заполнена совсем другими интересами и сама я неуловимо изменилась, я всегда с радостью окуналась в эту родную домашнюю атмосферу. В то время мне казалось, что после напряженной работы в госпитале я могу обрести покой лишь в обществе отца в его доме.

Смерть

Ранней зимой 1916 года наш сектор фронта активизировался, и госпиталь заполнили раненые. Псковский железнодорожный вокзал, как большинство провинциальных русских вокзалов, находился вдалеке от города; от госпиталя до вокзала было больше трех километров, и транспортировка раненых превратилась в серьезную проблему. Я сообщила в Санкт–Петербург о недостаточности средств перевозки, а в качестве временной меры собрала старших учеников со всех школ Пскова, которые были в состоянии нести носилки.

С толпой юных носильщиков я отправлялась на товарную станцию, расположенную в чистом поле за окраиной города, и руководила разгрузкой. Тех, у кого были легкие ранения, я отправляла в город пешком в сопровождении медсестер. Остальных мы выгружали из вагонов и перекладывали на носилки. Растянувшись длинной цепочкой, носильщики медленно брели по дороге, увязая в глубоком снегу. Иногда нам приходилось совершать два похода за день; в один из таких дней стоял сильный мороз, и я отморозила ноги. Несмотря на это я продолжала работать, пока нам наконец не пригнали машины.

Отмороженные ноги меня беспокоили, но мне было некогда думать о них. У нас не было ни одной свободной минуты — целый день на ногах в душной перевязочной, операционной или в палатах. Крики и стоны, неподвижные тела под анестезией, хирургические инструменты, окровавленные бинты — все это на время стало нашей привычной обстановкой. Ноги отекали, руки стали красными от постоянного полоскания в воде и дезинфекции; но, несмотря ни на что, все мы работали без устали, сосредоточенно и с энтузиазмом.

Однажды Дмитрий оказался проездом в городе по пути на фронт и зашел ко мне в госпиталь, не предупредив заранее. Я была в операционной, когда мне сказали о его приезде. Я вымыла руки, но не посмотрела в зеркало, и выбежала в холл, где он меня ждал. Он всегда с некоторым недоверием относился к моей работе в качестве медсестры, но на этот раз он смотрел на меня с благоговением.

— Что ты делала? — не поздоровавшись, спросил он. — Убила кого нибудь?

Мое лицо и платье были забрызганы кровью. С тех пор Дмитрий был убежден, что я нашла свое призвание.

Поначалу я с трудом переносила вид страдающих людей и уставала от их мучений больше, чем от самой работы. Особенно меня угнетали ночные обходы по палатам. В огромных помещениях царил полумрак, горела лишь одна лампа на столике дежурной медсестры. Тишину нарушало лишь тяжелое дыхание некоторых пациентов, и иногда из темноты раздавался чей то приглушенный стон. Кто то храпел, кто то разговаривал во сне или тяжело вздыхал. Мне всегда казалось, что с наступлением темноты страдания обретают форму и живут своей собственной жизнью, дожидаясь лишь удобного момента, чтобы напасть на свою жертву и сломить ее, когда она меньше всего этого ожидает. Иногда меня посещало безумное желание сразиться с этими призраками или предупредить пациентов о грозящей опасности.

Чаще всего люди умирали в промежутке от трех до пяти часов утра, и хотя я жила, так сказать, бок о бок с ангелом смерти, я так и не смогла привыкнуть к его победам. Наши солдаты умирали с полным спокойствием, но меня это не утешало, а пугало. Их духовное смирение было всепоглощающим; они покорно принимали смерть; но их тела сохраняли волю к жизни и боролись до самого конца.

Многие наши пациенты были молодыми, сильными и здоровыми на вид, их не истощила длительная болезнь, поэтому мне было особенно мучительно видеть их последнюю схватку со смертью.

Я с ужасом наблюдала, как жизнь сражается со смертью, ожидая последнего вздоха, и с испугом смотрела на внезапно ставшее неподвижным и безжизненным тело.

Некоторые, чувствуя приближение конца, разговаривали со мной, выражая последние желания, передавая послания своим близким. Я очень боялась этих разговоров, однако никогда не пыталась от них уклониться.

Две смерти врезались мне в память. Однажды к нам привезли солдата с тяжелыми ранами и переломом черепа. Он не говорил, и мы не могли определить почему — из за перелома черепа или по какой то другой причине. При нем не было документов, а писать он не умел, поэтому мы не смогли узнать, кто он и откуда. У него не было никаких шансов поправиться, однако он прожил несколько дней. Большую часть времени он лежал в забытьи, и в те редкие минуты, когда к нему возвращалось сознание, его темные, глубоко посаженные глаза молча блуждали по палате. Он ничего не бормотал, не стонал, и губы его не шевелились; он только смотрел на нас, и все его невысказанные желания сконцентрировались в его глазах.