Воспоминания — страница 88 из 98

составляла ее привлекательность: она светилась радостью, дружеством, была исполнена joie de vivre*. Девушку звали Одри Эмери, через три–четыре года она займет важное место в укладе моей жизни. После той первой встречи мы время от времени встречались в Париже и Биаррице, вплоть до события, о котором я напишу позже.

В довоенные, не столь показные годы Биарриц полюбила небольшая, избранная группа русских, привлекаемая климатом и покоем. Обычные туристы и отпускники предпочитали Ривьеру. После катастрофы в России те изгнанники, кому не надо было работать, а средства на жизнь оставались, вернулись на Ривьеру и Баскское побережье, где жилось легче и дешевле, чем в Париже. Среди постоянно проживавших в Биаррице были два моих родственника — принц Ольденбургский и герцог Лейхтенбергский.

Принцу Ольденбургскому было уже под восемьдесят; его дед, немецкий принц, в начале девятнадцатого столетия женился на одной из дочерей императора Павла и принял российское подданство, хотя и сохранил за собой немецкий титул. С тех пор семья никогда не выезжала из России, через браки породнилась с другими Романовыми и до такой степени ужилась с приемной родиной, что только фамилия напоминала о ее прошлом.

Старый принц был человеком неизбывной энергии; всю жизнь он покровительствовал научным инициативам, занимался всякого рода социальными проблемами, поддерживал образовательные проекты, ратовал за совершенствование здравоохранения. Это был неутомимый и неугомонный работник, легкий на подъем, когда помощники и подчиненные уже валились с ног. Не всегда его действия были хорошо рассчитаны, и столичные чиновные бездельники посмеивались и наводили критику на раздражавший их нескончаемый поток новых планов и предложений. Зато в войну его организаторские способности и кипучая энергия были оценены сполна. Добряк, каких мало, держался он властно и непререкаемо, и сталкивавшиеся с ним от случая к случаю наверняка трепетали перед ним.

Он выехал из Петрограда до прихода большевиков к власти, вывез парализованную после удара жену, некоторое время пожил в Финляндии, потом переехал во Францию. В конечном счете он приобрел кое–какую недвижимость в Биаррице и зажил помещиком в окружении бывших сподвижников и старых слуг.

Бывая в Биаррице, я всенепременно и не один раз навещала престарелого дядюшку. И всего то пара миль пути, но, входя в ворота, я забывала, что я во Франции. Казалось, я в русском поместье доброго старого времени. Атмосфера, которой окружил себя старый принц, дышала простотой и старозаветным достоинством. Духом он оставался все тот же. Ни возраст, ни испытания прошедших лет не окоротили его: все такой же живой, сметливый, с ясной памятью.

В черной ермолке, развевая полы старомодного сюртука, руки за спиной, он мерит быстрыми шагами дорожки сада, наблюдая за посадкой и подрезкой, и хрипло покрикивает на работающих. Его воображение бурлило, но его практически не к чему было применить. Он вывозил из Африки саженцы и старался приживить их на французской почве. В его хозяйстве нашлось место для сараюшки, где он коптил ветчину и рыбу, — все, как в России. Но в его глазах стыла грусть. Из его жизни ушли ответственные обязанности, служение, и уже не приставит его к делу обожаемый монарх. Ему остались одни воспоминания. А их он держал при себе. Они не были только его достоянием: они принадлежали эпохе, когда молчание было залогом лояльности. Прошлое он вспоминал лишь по незначительным случаям: подробности его посещения в Биаррице Наполеона III и императрицы Евгении в конце 1860–х годов, бал во дворце, который теперь называют Hotel du Palais. Еще он мог поговорить о своей офицерской молодости и нравах того времени.

Его жена, принцесса Евгения Максимилиановна, в свое время культурнейшая и умнейшая дама, теперь была безнадежный инвалид. Она даже не говорила. С теплым пледом на коленях она сидела в кресле, а рядом, в таком же кресле, сидела и не переставая вязала другая старуха, ее подруга с юных лет. И пока она вязала, она не переставая говорила в притворной уверенности, что принцесса ее понимает. Воцарись тут без нее молчание, она бы его не вынесла. Принц появлялся здесь всего на несколько секунд.

В кругу немногих оставшихся верных соратников исполненный достоинства старик председательствовал за обеденным столом, словно вел совещание. Все они подвизались на одном поприще, а теперь вместе доживали свой век. И без того малая группа с каждым годом убавлялась; уже скоро никого из них не останется.

Другой мой родственник, живший в Биаррице, был герцог Лейхтенбергский, потомок наполеоновского пасынка Евгения Богарне. Дед герцога тоже женился на русской великой княжне и осел в России, его дети избрали военную службу. Нынешний герцог был всего несколькими годами старше меня, а поскольку к нам с братом в свое время перешли его гувернантка и гувернер, мы, естественно, часто виделись.

Прослужив несколько лет в кавалерийском полку, он расстроил здоровье и из за слабых легких вынужден был подолгу жить в По, это тоже в Стране Басков. В революцию он женился и бежал из России. Несколько лет прожил в Париже, как все мы, претерпел все, что можно было вынести. Наконец на скудные остатки некогда значительного состояния он приобрел небольшой дом в Биаррице и обосновался в нем навсегда. Его брак был бездетным, в революцию они удочерили сиротку, а позже основали приют для сирот и беспризорных. Они всей душой отдались этой работе, собирали пожертвования, входили во все обстоятельства дела. Живут они скромно и правильно, вполне удовлетворенные своим полезным и покойным существованием.

Домашний кризис

В непрестанных трудах с краткими перерывами на отдых прошли без малого два года. Запас моих драгоценностей почти истощился, дело не настолько процветало, чтобы приносить доход, и мы стали делать долги. При этом неизмеримо возросли мои обязанности: на моем попечении и в той или иной зависимости от меня находилось множество народу. К этому времени я поняла, что я одна ответственна перед ними и рассчитывать могу только на себя. Настоящее было зыбко, впереди мне виделся финансовый крах.

Хотя основное внимание я уделяла своей вышивальной мастерской, я не считала себя вправе отказаться от благотворительной работы. Эта деятельность тоже расширилась и уже навлекла на меня дополнительные обязанности. Я отлично понимала, что, взяв на себя так много, я скорее всего наврежу и собственным интересам, и интересам беженцев, но благоразумие отказывалось быть моим советчиком. Нужда обязывала заняться мастерской, но всею жизнью я была научена не замыкаться в своей скорлупе. Русские, с которыми я работала в комитетах помощи, составляли цвет эмиграции, они отринули политические и личные пристрастия и целиком посвятили себя судьбам собратьев. В отличие от раздираемых сварами политиканов, эти люди воскрешали в моей памяти счастливейшие, благороднейшие страницы первых недель войны, когда мы все, забыв про политические и классовые распри, объединились в борьбе против общего врага. Любой ценой я останусь с этими людьми, тем более теперь, когда в работе ничего не осталось от прежних восторженных порывов — иначе я бы чувствовала себя перебежчицей. С одной стороны, трагедия и страдания многих, с другой — мои вышивки, кройка и шитье, интересы дела, и вихрь этих разнородных влияний постепенно создавал из меня нечто совершенно отличное от того, чем я была прежде.

Усилия последних лет окончательно пробудили меня. Всем своим существом я отзывалась на эту новую жизнь, которую только–только начала понимать. Я дорожила прошлым, уважала его со всеми его страданиями и радостями, с его недостатками и заслугами, но хорошо ли, худо — я освободилась от него раз и навсегда. Оно для меня умерло. Мир повзрослел, и я вместе с ним, и этот новый возраст я была намерена освоить. В нем было мое будущее.

Скоро пять лет, как я оставила Россию, но сердцем оставалась с ней, ее судьба не шла у меня из головы. Мои личные утраты уже не имели для меня значения, я могла оценить положение с той бесстрастностью, какую обрела за последние несколько лет. Я отмежевалась от всякой политики. Казалось невероятным, чтобы на судьбы России повлияли политики в изгнании, уже доказавшие свою полную несостоятельность. Сколь бы мучительный путь ни проходила Россия, она всегда останется на карте мира. Наш долг, долг русских людей, отбросить личные счеты, оставить пустые надежды и ждать, когда наша родина выйдет из испытаний. Нам могут не позволить вернуться и мы не примем участия в восстановлении страны, но даже издалека мы можем быть полезны, если перестанем держаться предвзятых убеждений. Я чувствовала, что такое приготовление к будущему единственно правильная линия, даже если работа потребует целой жизни и нам не доведется увидеть ее плоды.

Эти мысли не пришли в одночасье, они медленно вызревали, но когда они вызрели, я знала, что мои взгляды уже не переменятся. И опять я была в одиночестве. Столь радовавший меня духовный рост не добавил мне семейного счастья. Он произвел обратное действие.

Я оказалась в труднейшем положении, и со временем оно только ужесточалось. Мой второй брак, хоть и был браком по любви, вылился в неравный союз. Он и заключен то был, когда все вокруг рушилось. Но миновала непосредственная опасность, надо было осваиваться в налаженном обществе, и тут обнаружилась разность вкусов и характеров.

Жизнь вынужденного эмигранта, к тому же, как мы, перенесшего такие потрясения, представляет собой жесточайшее испытание. Она не знает пощады и безжалостно сметает с дороги отстающих и оробевших. Ее надо одолевать, стиснув зубы, по шажку, до последнего дыхания. По сравнению со своими товарищами и вообще людьми его положения мой муж вел вполне рассеянную жизнь; его никогда не припирали к стенке, он никогда не работал через силу. Свою семью он препоручил моим заботам; никаких определенных обязанностей у него не было, эмиграцию он воспринимал как затянувшийся отпуск. Приятные ему люди, чьим обществом он дорожил и чье постоянное присутствие в доме я была вынуждена терпеть, держались совершенно иных представлений о жизни, нежели мои. Их духовные запросы были скудны, в заботах о хлебе насущном главными для них были передышка и развлечение, в чем муж охотно составлял им компанию. Было совсем мало общего между мною и молодежью этого состава, с которой Путятин был заодно. Чтобы удержать в себе нажитое воодушевление, мне следовало сторониться эмигрантской повседневности, ничего не знать об их взглядах на жизнь и политических теориях, но в наших обстоятельствах это было совершенно невозможно. Фактики и эпизодики, жалкие каверзы так и липли ко мне и что то начинали значить. Я пыталась выказать недовольство таким положением вещей, даже намекала на могущие быть серьезные последствия, однако все это не производило никакого действия. Мне не хватало сильных слов, чтобы объясниться, а спорить я не люблю, и я затихла в ожидании чуда, способного переломить неизбежный ход событий. Изнемогая от свалившихся на меня проблем, порою я была готова сдаться, но слишком многое было поставлено на карту, чтобы я могла уступить.