Воспоминания — страница 24 из 72

сама была собою довольна, и мы веселились до утра. За этим обедом мне принесли поднесенный мне публикою золотой венок и надели его мне на голову.

Тридцатого июля у Государя родился долгожданный сын, Наследник Цесаревич Алексей Николаевич. Радость была большая, и в Царской семье, и в России.

Я в это лето мирно и тихо жила у себя на даче в Стрельне. Уже в эмиграции, читая изданный после переворота Дневник Государя, я нашла его запись под датой 24 августа 1904 года: «Совершил большую прогулку верхом с Мишей. Были в Стрельне».

Несомненно, они проехали мимо моей дачи, и я уверена, что Ники еще раз хотел взглянуть на нее, а может быть, надеялся увидеть меня в саду. И я узнала это только теперь…

Он был так близко, и я могла бы выйти, снова его увидеть, а может быть, даже говорить с ним. Мне и сейчас больно до слез об этом думать.

Когда Государь возвращался в Петергоф из Красного Села, Андрей звонил мне по телефону, и я выходила на горку к мосту, на котором ожидался Высочайший проезд. Полиция, оберегавшая пути, не допускала приблизиться публику, но меня знали и даже спрашивали у меня, выехал ли уже Государь, так как я всегда имела точные сведения от Андрея. Раз видели меня близ моста, – значит, Государь выехал. В этом месте был поворот, и нельзя было быстро ехать. Когда Государь приближался, его голова всегда была повернута в мою сторону и рука приложена к козырьку. Как сейчас, помню его чудные глаза, устремленные на меня.

Глава двадцать четвертая. 1904-1905-1906

После моего прощального бенефиса я почти весь 1904 год не выступала и не собиралась выступать. Но перед началом сезона 1904/05 года Директор Императорских театров Теляковский обратился ко мне с просьбой вернуться на сцену. За то время, что я ушла со сцены, интриги, которые раньше приписывались мне, не только не прекратились, но еще больше усилились. Все тогда убедились, что меня напрасно обвиняли: интриги и без меня прекрасно процветали, значит, кто-то другой был за них ответствен, а не я.

Долго я не соглашалась вернуться на сцену: я уже привыкла к мысли, что театральная жизнь для меня кончена. Если я, в конце концов, и уступила настойчивой просьбе нашего Директора, то только потому, что одновременно наш балетный артист Ширяев, которому был дан бенефис, очень просил меня выступить в балете «Брама», который для этого случая возобновили. Я исполняла этот балет по моим воспоминаниям об его исполнении Вирджинией Цукки. Бенефис Ширяева состоялся 12 декабря 1904 года.

Большинство артистов нашей балетной труппы радовались моему возвращению, за исключением, конечно, небольшой группы, которая почему-то была враждебно против меня настроена. Публика же устроила мне такой сердечный прием, что я все позабыла. Это сделало меня бесконечно счастливой, я была рада снова оказаться на сцене и перестала больше думать о том, чтобы ее покинуть. Но я отказалась вернуться на казенную службу, как того хотел Директор, и согласилась быть только гастролершей без всякого контракта. Я хотела остаться совершенно свободной и танцевать только тогда, когда хотела и сколько хотела. Я объяснила Директору, что никакой контракт не сможет меня связать и никакая неустойка меня не запугает. Если бы даже я подписала контракт, я его все равно могла бы нарушить. На условиях гастролерши без контракта я вернулась на сцену и служила до самого конца. Правда, я обещала Директору быть всегда готовой оказать услугу, если смогу, и моему слову верили.

Девятого января 1905 года произошло выступление Гапона. В этот день был чей-то бенефис, и я была с родителями в ложе. Настроение было очень тревожное, и до окончания спектакля я поспешила отвезти моих родителей домой. В этот вечер Вера Трефилова устраивала у себя большой ужин, на который я была приглашена. Надо представить себе, как она была бы расстроена, если бы в последнюю минуту никто не приехал к ней. На улицах было неспокойно, повсюду ходили военные патрули, и ездить ночью было жутко, но я на ужин поехала и благополучно вернулась домой. Мы потом видели Гапона в Монте-Карло, где он играл в рулетку со своим телохранителем, как тогда говорили. Великий Князь Николай Михайлович, который был тогда в Монте-Карло и любил играть на номер 29, chevaux u Carrés, шутки ради, а он любил шутки, подходя к столу, за которым играл Гапон, передавая деньги крупье, громко сказал: «Pope Gapon», «Chevaux et Carrés», а потом, будто бы спохватившись, будто бы смущенно сказал: «Pardon, le 29, Chevaux et Carrés».

После моего первого выступления в Москве в 1903 году, а потом на бенефисе Гельцер, в конце 1904 года, меня стали все чаще приглашать в Москву. Я танцевала на бенефисах Кати Гельцер, Гримальди, кордебалета и на спектакле в пользу престарелых артистов. На один из спектаклей я выехала в Москву совершенно больной, с высокой температурой. Доктор боялся меня отпустить, тем более что стоял сильный мороз, а у меня было воспалено горло. Но я не хотела подвести своих московских товарищей и все же поехала. Когда я вышла на сцену, все двоилось в моих глазах, но никто не заметил моего состояния, а к концу представления я совершенно поправилась. Своими поездками в Москву я оказывала услугу товарищам, но должна сознаться, что московские выступления доставляли мне громадное удовольствие.

Я ездила в Варшаву с моим отцом танцевать балет «Эсмеральда». Отец играл, по обыкновению, роль синдика, Клода Фролло, а все остальные артисты были из местной балетной труппы. Я всегда имела в Варшаве необычайный успех.

Летом этого года, 3 июля 1905 года, скончался мой отец в своем имении Красницы, восьмидесяти трех лет от роду. Несмотря на свой возраст, он прожил бы еще долго, если бы не несчастный случай, который с ним произошел годом раньше. Во время репетиции чистой перемены для балета «Спящая красавица» мой отец ходил по сцене, и его забыли предупредить, что сейчас будут открывать люки для подъема декораций. Он провалился в открывшуюся у него под ногами щель, но удержался локтями за края. Хотя он и не расшибся, но шок, полученный от падения, заставил докторов уложить его на время в постель. Эта перемена условий жизни повлияла на общее состояние его здоровья. Он всю свою долгую жизнь привык к кипучей деятельности, и вдруг его подвергли режиму полного покоя, что было для него совершенно нестерпимо. Правда, он вскоре поправился, но доктора советовали ему продолжать держаться известного режима. Мой отец категорически от этого отказался, говоря, что не желает себя лишать под конец жизни того, к чему он всю жизнь привык. В следующий сезон он настолько поправился, что смог снова выступить на сцене и весной 1905 года, за несколько месяцев до своей кончины, лихо танцевал со мною мазурку, будучи тогда уже восьмидесяти трех лет, что является, вероятно, единственным случаем в истории балета.

Ввиду тревожного состояния повсюду я не могла немедленно выполнить последнюю волю отца и перевезти его останки в Варшаву, в наш семейный склеп. Его забальзамированное тело было перевезено в Санкт-Петербург и временно помещено в костеле Святого Станислава. Лишь только наступило затишье, я перевезла его тело в Варшаву. Мой отец выразил желание, чтобы, когда его будут перевозить, то одновременно перевезли бы туда и останки его матери, похороненной на католическом кладбище на Выборгской стороне. После получения надлежащего разрешения от властей я поехала на кладбище и присутствовала при вскрытии ее могилы. Все, что мы нашли, мы уложили в маленький детский гробик.

Перед отправкой гроба отца в Варшаву он был перенесен из склепа в церковь для заупокойной службы. На крышке гроба было устроено окошко, и мы могли в последний раз взглянуть на дорогие черты отца, которые отлично сохранились.

Варшава помнила отца и устроила ему грандиозные похороны. Путь от вокзала до кладбища в Понвонсик пролегал через пригороды. Ничто не нарушило спокойствия печального шествия. Над нашим семейным склепом я построила застекленную часовню. В этот же склеп мы опустили гроб с останками моей бабушки. Там уже был похоронен мой дед, знаменитый тенор и актер.

Потеря отца была для меня очень тяжелой и чувствительной утратой. С его кончиною порывалась дорогая для меня связь с моим детством, когда, благодаря ему, благодаря его горячей любви к сцене, я полюбила мое искусство. Теперь, с его уходом в лучший мир, и театр как-то отошел на время от меня.

Исполнив последнюю волю отца, похоронив и бабушку в семейном склепе, я уехала за границу, где прожила всю зиму 1905/06 года.

Осенью 1905 года я поехала вместе с сыном на юг Франции, в Канны, где остановилась в гостинице «Дю Парк», за городом. Со мною поехали только няня моего сына и моя горничная. Андрей уехал ранее меня и до моего приезда жил в Ницце. Потом я выписала из Петербурга Мишу Александрова, нашего балетного артиста. Он был сыном балетной артистки Александровой, а его отец был князь Долгоруков, брат княгини Юрьевской. Он был всегда безгранично весел, и даже тогда, когда у него были неприятности. В обществе он был совершенно незаменим, все его знали и любили.

Гостиница была расположена в обширном парке и ко времени моего приезда была совершенно пустой, что было не особенно приятно. По ночам кругом царила мертвая тишина. Была уже глубокая осень, рано темнело, Вове было всего три года, и его рано укладывали спать. Няня и моя горничная уходили вниз обедать в людскую столовую, и я оставалась первые дни совершенно одна во всем нашем длинном коридоре. Моя столовая была узкая комната с высокими панелями из натурального дуба. Я сидела за обедом спиною к балкону. Передо мною была дверь в коридор, налево дверь вела в комнату Вовы, а направо от меня, ближе к балкону, была дверь в мою спальню. Напротив, по другую сторону коридора, была комната моей горничной. Во время обеда я увидела, что на панелях жилки дерева своим рисунком напоминают черты лица моего отца. Мне стало жутко: сперва я подумала, что это только мое воображение, и стала глядеть в другую сторону, но меня все тянуло посмотреть еще раз на дубовую панель, и опять я совершенно ясно увидела то же самое. Я провела ужасную ночь. Несмотря на полное освещение в комнате, мне все казалось, что вот-вот на пороге двери в мою спальню я увижу тень отца. На другой день приехал Миша Александров. Я посадила его налево от меня за обедом, так что он глядел на то же место панели, и просила его сказать мне, видит ли он что-нибудь. Он не задумываясь ответил, что ясно видит лицо моего отца. Потом приехал Андрей, и ему также казалось, что в рисунках дубовых жилок панели видны очертания лица отца. Я проспала еще одну ночь в моей спальне, но моя горничная спала в моей комнате, после чего мы все переехали в другое помещение по тому же коридору. У меня было предчувствие, что это дурное предзнаменование и что меня ожидает какая-нибудь семейная неприятность. И действительно, вскоре я получила из Петербурга известие, что мой брат имел крупную неприятность в театре и был исключен со службы по настоянию всесильного Управляющего конторою Императорских театров Крупенского, который его недолюбливал. Впоследствии, по моей просьбе, он был вновь принят на Императорскую сцену. Этой же осенью пришло грустное известие из Петербурга, что Сергей Легат покончил с собою. Он был очень красив и был чудным, талантливым артистом. Вместе с братом Николаем он замечательно рисовал художественные карикатуры, из которых составился цел