Воспоминания — страница 64 из 72

Оставить без возражения некоторые места этой «Истории» я не считаю возможным, иначе пройдут года, уйдем мы, участники Императорского балета, которые на своем артистическом веку много сделали для процветания и славы родного искусства, и если мы эту «Историю» оставим без возражения, то ее смогут принять за действительную, тогда как на самом деле это не более как личное мнение.

Что же касается меня, то с первых же строк моя фамилия ставится постоянно рядом с фамилией другой артистки, которая хотя и раньше меня вышла из училища, но достигла известности много позже меня. Я очень уважаю эту артистку, которая своим упорным трудом достигла известности. Но ставить постоянно обе фамилии рядом, проводя сравнение, не дает верного понятия о каждой, так как у каждой артистки есть свои, исключительно ей свойственные качества, не поддающиеся сравнению.

В двух местах делаются намеки, что Павлова и Карсавина угрожали меня затмить или заменить, когда они начинали свою карьеру. Никто, ни Павлова, ни Карсавина, ни другая артистка, меня не затмили, не заменили за всю мою артистическую карьеру. Каждая шла своей дорогой, никто друг другу не мешал.

Прямо со школьной скамьи я заняла в нашем балете выдающееся положение, что было отмечено современной прессой.

Далее «История» отмечает, что я имела за границей меньше успеха, нежели другая артистка. Совершенно прав А. Хаскелл, когда он в одной из своих книг пишет, что А. Павлову больше меня знали за границей. Но я выступала за границей сравнительно с Павловой мало. Она довольно скоро после выпуска начала разъезжать и делать заграничные турне, выступая во всех частях мира, но какой ценой она достигла своей славы, она сама пишет. Я же, напротив, любила свою жизнь в России, которую мне было жалко покидать. Я в свое время отказалась даже от очень выгодного предложения поехать в Америку в 1903 году. Но когда я соглашалась выступать, мой успех всегда был большим: мое выступление в 1903 году в Вене, в Королевском оперном театре, когда вся пресса и публика оказали мне такой горячий прием и даже Император после пятнадцатилетнего перерыва из-за траура впервые посетил театр, было совершенно исключительным событием, о котором вся Вена тогда много говорила; два моих сезона в Париже, в Опера, в 1908 году и 1909 году, когда балет был еще в полном загоне и давался по окончании оперы, имели такой успех, что после первого, когда я выступила даже без предварительной рекламы, директор тут же пригласил меня на следующий сезон. Много лет спустя директор Опера Гобер вспоминал мой парижский триумф в «Корригане» и вариации из «Дочери фараона», он играл тогда соло на флейте; и наконец, в 1911 году в Лондоне у Дягилева, когда моя вариация вызвала ревность Нижинского и он устроил сцену Дягилеву. Я имею полное право этими выступлениями гордиться, так как они были отмечены международной прессой весьма похвальными обо мне отзывами. Все это в «Истории» обойдено полным молчанием. Или, наоборот, «История» подчеркивает, что если в России я имела больше успеха, нежели другая артистка, то объясняется это довольно оскорбительным примечанием, что это только благодаря тому, что я стала всесильной на сцене.

Чтобы достичь высокого положения на сцене как артистки и завоевать себе – не только в России, но и за границей – мировое положение и имя, нужно иметь гораздо больше, нежели всесильное положение, нужно иметь талант, который дается свыше, и нужно иметь то, что выдвигает артистку из ряда других на завидный для других пьедестал.

В подтверждение того, что я здесь пишу, я хочу привести выдержку из статьи А. Плещеева, которую я недавно получила из Америки, написанную им по поводу моего предстоящего тогда прощального бенефиса 4 февраля 1904 года, где он говорит о моем «исключительном положении на русской сцене и европейской». А. Плещеев был свидетелем всей моей карьеры от первого моего дебюта и мог беспристрастно оценить сам, что я дала на сцене.

«Щедро одаренная от природы, Кшесинская занимает исключительное положение на современной русской сцене, да, пожалуй, и на европейской, где выдается разве одна Замбелли. Ближе других по таланту и по родственности этого таланта приближается к Кшесинской московская балерина А. А. Рославлева, тоже очень крупная величина. Остальных и не сравниваю с Кшесинской, есть талантливые балерины, вице-балерины, солистки, но они хороши по-своему, у них свои достоинства, по большей части выражающиеся односторонне или в танцах, или в мимике. Богаче других природа одарила г-жу Павлову 2-ю, но ее время впереди».

А. Плещеев тут даже не упоминает имя той артистки, которую С. Лифарь в «Истории Русского балета» ставит постоянно наравне со мною и которая могла будто бы меня затмить.

Последнюю мелочь, которую хочу отметить: не нашлось даже места поместить мою фотографию на отдельном листке – это маленький укол со стороны редактора книги.

Ежели я так подробно останавливаюсь на всех этих неточностях, которые я нашла в книге С. Лифаря, то я это делаю потому, что я хочу вернуть свое имя на то место, которое оно действительно занимало в истории русского Императорского балета, а не то, какое ему уделяет автор книги.

Мне было больно читать несправедливые строки в книге моего друга, к которому я относилась и отношусь с такой сердечной симпатией.


На второй год после открытия моей студии, ранней осенью 1930 года, у меня появились острые боли в правом бедре, которые совершенно не давали мне спать. Мой доктор Залевский предполагал, что это воспаление седалищного нерва, но, несмотря на все принятые им меры, боль не утихала. Меня совершенно скрючило, и я еле могла двигаться. Наконец меня повезли к радиологу, чтобы более точно определить причины, вызвавшие эти боли. Доктор Залевский и приглашенный им хирург Гаттелье, после просвечивания и изучения снимка, вынесли следующее заключение, что я не только не могу, но что это даже и опасно, если я буду продолжать заниматься в студии. Они считали, что я должна прекратить работу, так как всякое резкое движение опасно, я могу упасть и не встать.

Такой диагноз был для меня равен смертному приговору: я только весною прошлого года открыла свою студию, на которую возлагала все свои надежды получить средства к жизни, и вдруг такое жестокое решение, разрушающее все мои планы. Я тут же высказала обоим докторам все значение для меня их приговора и просила еще раз хорошенько его обдумать. Но они остались при своем мнении, только выражали сожаление, что их мнение так меня огорчило, но по совести они ничего более утешительного сказать не могут.

Я привыкла в жизни стойко переносить удары судьбы, но не сдаваться. Я немедленно сообщила моему сыну, который в то время проживал на юге Франции, диагноз докторов и мое полное отчаяние. Кроме того, я послала в Ниццу моему старому другу, хирургу Кожину, который еще в России пользовал меня, радиографию моего бедра и просила дать свое заключение.

В ответ я получила от Вовы телеграмму следующего содержания от 29 сентября 1930 года: «Горячо молился за Вас Божьей Матери Лагэ. Вова».

Затем, почти одновременно, я получила письмо от Вовы и доктора Кожина. Вова писал в самом Лагэ 29 сентября и пометил «2 часа 30 минут» следующее трогательное и проникнутое глубокой верою письмо:

«Дорогие мои, горячо любимые Папочка и Мамочка. Я только что горячо молился у чудотворной иконы за вас обоих и за себя, за нас всех. Я твердо верю, что Богородица услышит мою молитву и пошлет нам спасение, радость и счастье и все будет хорошо и выздоровление Тебе, дорогая Мусенька. Это письмо и конверт окропил святой водой. Когда получите это письмо, перекрестите себя им. Мусенька, поправишься сразу и совершенно. Крещу мысленно и благословляю.

Пресвятая Богородица, спаси нас. Храни Вас Господь.

Обожающий Вас Вова».

Доктор Кожин написал мне, что, изучив снимок бедра, он пришел к совершенно иному заключению, нежели парижские врачи. Он находит, что покой для меня безусловно вреден, что, напротив, я должна продолжать работать в студии, несмотря на боль, и что движение мне будет только на пользу. Зная мою энергию и силу воли, он был уверен, что все скоро пройдет.

Эти два ответа совершенно меня окрылили, я воспрянула снова духом, убедившись, что вера меня спасла. Для меня несомненно совершилось чудо. Я поехала в студию и первым делом поставила больную ногу на палку, было больно, но я перетерпела и с тех пор продолжала давать уроки танцев в своей студии.

Я настолько оправилась, что через шесть лет, в 1936 году, выступала в Лондоне в Ковент-Гарден и танцевала свой русский танец с большим успехом.

Но наступило новое испытание. Под Рождество 1930 года Андрей опасно заболел гнойным плевритом и нарывом в легких. После консилиума у нас на дому, в котором принимали участие, кроме нашего доктора, профессор И. П. Алексинский, хирург Гаттелье, доктора Клод и Клерк, было решено немедленно перевезти Андрея в госпиталь. Три месяца он пролежал между жизнью и смертью. Доктора отчаивались и откровенно мне говорили, что только чудо может его спасти. В это же время Вова заболел корью, и меня не пускали к нему из боязни, что Андрей может заразиться.

Все наиболее видные врачи в Париже были приглашены в разное время на консультации, каждый по своей специальности. Лечили его также профессора Дюваль и Безансон.

Я все это время жила в госпитале, в комнате Андрея. Утром уходила в студию на работу, а вечером возвращалась снова в госпиталь. Что я пережила за это время, передать невозможно, часто отчаяние брало меня от бессилия врачей спасти Андрея. С Божией помощью Андрей был спасен, но с какими усилиями и страданиями!

Ежедневно все справлялись о состоянии его здоровья. Много трогательного внимания я видела в эти дни. Великие Князья Кирилл Владимирович и Борис Владимирович посещали его, как и его сестра Великая Княгиня Елена Владимировна с мужем и дочерьми. Бесконечно трогателен был Великий Князь Дмитрий Павлович, который не только его навещал почти каждый день, но и привозил все, что доктора разрешали ему есть и пить. Он был для Андрея огромной моральной поддержкой во время болезни.