Воспоминания — страница 10 из 50

— Надо бы придумать вам марку,— сказал затем Алексей Максимович, усмехаясь.— Назваться надо как-нибудь...

В сущности, совершенно случайно назвались мы «Серапионовыми братьями» — просто книга Гофмана лежала на столе во время одного из собраний, и вот название ее приклеилось к нам. Было только внешнее сходство — герои Гофмана тоже рассказывали друг другу разные истории. Мы считали это название временным, но так уж оно и закрепилось.

Узнав о нашем гофмановском названии, Алексей Максимович промолчал, мнения своего не выразил. Но потом и сам стал называть нас серапионами.

Настроения у нас были романтические. Была идея делить гонорары (если таковые будут) и пищу поровну, как в коммуне.

В Доме искусств центр явственно перемещался от старых и маститых писателей к молодым. Были и совсем юные — шестнадцатилетние Николай Корнеевич Чуковский и парижанин Владимир Познер, тогда живший в Петрограде, ныне французский писатель. Были девушки, преданные искусству, среди них — душа Дома искусств Марья Сергеевна Алонкина, или, попросту, Муся Алонкина, семнадцатилетняя энтузиастка рождающейся советской литературы. Она с четырнадцати лет работала в Пет-рокоммуне, а затем — такие повороты были тогда часты — стала секретаршей Дома искусств. Владимир Познер посвятил ей такие стихи:


На лестнице, на кухне, на балконе

Поклонников твоих, Мария, ряд.

Лев Дейч, Альберт Бенуа, Волынский, Кони —

Тысячелетия у ног твоих лежат.

А ты всегда с бумагами, за делом,

И если посмотреть со стороны,

Ты кажешься, о Мусенька, отделом

Охраны памятников старины.


Муся Алонкина вышла замуж за чешского коммуниста и в тридцатые годы умерла от туберкулеза. Ей посвящен был в 1922 году наш первый альманах.

То было очень молодое время. Советская литература переживала тогда своеобразный Sturm und Drang.

Невероятными темпами шел рост литературы. Чуть ли не каждый день приносил новое имя и новое — конечно, «замечательное» — произведение. Новые, неизвестные до того имена писателей доносились к нам из Москвы, из Сибири, со всех концов страны. И чем неизвестней было имя, тем больше возбуждало оно надежд.

В этом бурном и молодом потоке старые, заслуженные писатели, сдружившиеся с нами, такие, как Ольга Форш, М. Шагинян и другие, тоже числились молодыми и начинающими и нисколько не обижались на это.

Но, может быть, моложе всех был Алексей Максимович Горький. Его увлечение советской литературой выражалось в формах необыкновенных.

— Они пишут гораздо лучше меня,— сказал он, например, однажды, и это было уже просто страшно.

Никогда в истории всех литератур не случалось так, чтобы общепризнанный мировой писатель, классик, с такой уверенностью и надеждой строил молодую литературу, неудержимо и обаятельно восхищаясь неоперившимися птенцами.

Его любовь и забота согрели нас и оставили в душе неизгладимое чувство благодарности.

Алексей Максимович заботился обо всем — и о нашей пище, и о нашей одежде, и о наших рукописях.

Он был болен и собирался для лечения за границу. Но и оттуда он продолжал заботиться о нас. Из Берлина он тотчас же по приезде прислал нам костюмы и сапоги. Полонской достались тоже мужские сапоги.

Вот отрывки из писем его ко мне 1921 —1923 годов:

«...Держитесь ближе, крепче, и вы явитесь магнитом, который привлечет к себе все наиболее значительное...»

«...Крайне необходимо, чтобы все вы как можно скорее и крепко встали на ноги,— не голодали бы, не хворали...»

«...Очень беспокойно думается о всех вас...»

И так далее, и так далее.

Он называл дружбу молодых советских писателей «оригинальным и небывалым в русской литературе явлением» и писал:

«...Как хочется, чтобы эта внутренняя связь все крепче связывала бы вас. Только вот на таком чувстве глубокой дружбы и взаимопомощи возможна плодотворная работа без ущерба для индивидуальности каждого из вас...»

Он организовывал переводы советской прозы на иностранные языки, писал о новой литературе, и письма его того времени полны самых нежных фраз. Вот слова, которые адресовал он молодой советской литературе, быстро и бурно растущей по всей стране:

«...Вы начинаете новую полосу в развитии литературы русской...»

«Слежу за вами с трепетом и радостью. Будьте здоровы, живите дружно...»

Между тем жизнь меняла свои формы. Переход от суровых и романтических лет гражданской войны к нэпу резко, зримо изменил весь облик жизни. Часть помещения Дома искусств была отдана под ресторан, название которого было «Шквал». То был действительно шквал — бурный, пьяный, крепко посоленный первым годом нэпа.

Дом искусств кончал свое существование. Население его разъезжалось и расходилось кто куда.

Но связь между молодыми, скрепленная Горьким, не порывалась. Мы продолжали собираться еженедельно и читали друг другу свои новые вещи, и письма Алексея Максимовича, получаемые нами, оглашались на собраниях.

Из-за границы Алексей Максимович продолжал давать советы, ни на миг не оставляя нас без внимания и заботы своей.

О Европе он так рассказывал в одном из писем ко мне:

«Здесь приглашают возвратиться к мироощущению халдейских пастухов. Вообразить не мог, что доживу до такой глубокой духовной реакции, до проповеди такого угнетения человека догмами, какое наблюдается здесь!..»

И тут же:

«Гг. эмигранты на публичных собраниях провозглашают здравицу Чингисхану и бьют женщин по лицу, как это было в Париже... И вообще — дико, безумно, болезненно».

Это письмо ко мне, отправленное 31 марта 1925 года, заканчивается словами, полными глубокого пафоса:

«Я нахожу, что никогда еще русский литератор не стоял в такой трудной позиции. Героическая позиция. Такой ее признает история».


3


Конечно, Алексей Максимович не только хвалил молодых советских писателей и восхищался ими. Весьма часто он сердился и упрекал. Памятен его красный карандаш на рукописях, памятно его недовольное постукивание пальцами по столу.

Не раз предостерегал он молодых писателей от всякого рода ошибок. Еще в первые годы советской литературы он хотел, например, уберечь нас от увлечения формальным методом. Вот характерные в этом смысле выписки из его писем ко мне:

«Я знаю, что в молодости человека весьма беспокоит зуд творчества различных законов и что всегда это приводит законоположников к дидактике и другим грехам против духа искусства. И уж если законотворчество одолевает непобедимо, так следует придавать этим законам или — точнее — издавать законы в художественной форме, оставляя за собою право иронического отношения к собственному законотворчеству...»

В мае 1925 года он писал в одном из писем ко мне еще яснее:

«Когда писатель работает над своим материалом, то его — изредка, скажем,— смущает мысль, как бы не ошибиться, не согрешить против метода. При этом забывается, что литературные идеи и формы, школы и течения создаются самими художниками — Флоберами, Чеховыми и т. д. ...Вы предоставьте ученым-филологам создавать науку о литературе, как они обещают и грозят, а себе предоставьте свободу не считаться с ними...»

Уже в августе 1922 года он упрекал некоторых из нас за погрешности в языке и указывал путь, каким следует идти.

«Техника, которой вы обладаете,— писал он,— задачи, которые вы ставите перед собою,— неизбежно и настоятельно требуют большего богатства слов, большего обилия и разнообразия их. Не следует, конечно, пускаться на фокусы, не нужно «сочинять» слова,— но язык наш достаточно гибок и богат — следует глубже всмотреться в него...»

Алексей Максимович не был неизменен в своих отношениях к отдельным писателям, да и вообще к людям.

Вчера он, например, очень любил такого-то писателя, а сегодня он встречает его хмуро и неприветливо. Что случилось? Случилось то, что вчера вечером Алексей Максимович прочел новую вещь этого писателя, и оказалось, что после хорошей повести писатель написал плохую, неряшливую, развязную, самоуверенную. Подробно и терпеливо объяснял Алексей Максимович, почему и чем плоха эта вещь.

От его оценки работы зависели и обращения его в письмах. Вот в ответ на рукопись или книгу приходит письмо, которое начинается с нежного «милый мой»,— значит, Алексей Максимович доволен работой. Но вот вместо обращения сухо поставлены только начальные буквы имени и отчества,— это значит, что Алексею Максимовичу не понравилась последняя вещь.

Алексей Максимович очень откровенно реагировал на работу того или иного писателя. Он знал, что люди меняются, что если плохой работник мог стать хорошим, то и хороший работник может стать плохим. И он не допускал успокоения. Сам он был всегда в движении, всегда в поисках, в стремлении вперед.

Это был великий работник. И людей он ценил по их работе.

Он преклонялся перед трудом человеческим, перед творческими силами человека и ненавидел лень, стремление к покою.

Никому не давал он «почить на лаврах». Казалось, что, заподозрив «маститого» в том, что тот почил на лаврах, Алексей Максимович испытывал озорное желание сдернуть его с этого мягкого и удобного ложа.

Он требовал деятельности, творчества на благо людей — работы радостной и непрерывной.


4


Среди старших писателей, любимых многими молодыми, были Бунин, которого ни разу не привелось мне видеть, и Куприн. Имя Куприна запомнилось с отроческих лет.

В годы реакции, после поражения революции пятого года, был объявлен «конец Горького». Расцветала беллетристика, напичканная всякими модными проблемами, из коих едва ли не главной почитался «половой вопрос», иногда же просто безличная, но с этакой многозначительной задумчивостью. Литературные дельцы, уловившие, так сказать, «дух времени», изготовляли общедоступное варево из всех «проклятых» вопросов сразу и продавали по сходной цене на всех литературных перекрестках. Едва оперившиеся юнцы искали «озарений» и «бездн» в публичных домах и «кружках само