Воспоминания — страница 30 из 50

л увезен в детскую инфекционную больницу. Там я лежал в отдельной комнате, поправился, помолодел и даже, на зависть тебе, о Миша, похорошел. Теперь я начинаю входить в норму. Дурнею помаленьку...». Работал он при этом неустанно. Он сообщает в том же письме: «Написал я тут пьесу... Зон и Большой драматический собираются ее ставить. Даже репетируют. До чего же отчаянные люди бывают на свете!..» Он находился в постоянной связи с Театром комедии, с Акимовым, с которым в конце концов соединился в эвакуации. Он писал мне: «...Письма здесь, Миша, большая радость. Я знаю, что писатели не любят писать бесплатно. Но ты пересиль себя, и когда-нибудь это тебе отплатится...». Уже эти немногие строки показывают, что при всем напряжении тех лет, при всей большой работе, которой он отдавал себя в те годы как писатель и общественник, спасительный юмор не покидал его.

В послевоенные годы все больше его мучила развивающаяся болезнь. Он не упоминал о ней, он старался жить, как привык,— в постоянных трудах, в постоянных мыслях об общих судьбах, а не о себе. К друзьям литературным и театральным прибавились теперь друзья в кино. Он писал сценарии, работал в содружестве с Г. М. Козинцевым. А болезнь все с большей силой овладевала им.

В середине пятидесятых годов наше поколение начало шагать в седьмой десяток лет. Шварц шагнул за год до меня. Свое выступление на банкете в честь Шварца Зощенко начал так:

— Шестьдесят лет — тут уже не до юмора...

Но был юмор и в его выступлении, теплым дружеским чувством дышал этот товарищеский вечер.

Лето следующего года мы с женой проводили под Москвой. Туда Шварц писал нам все еще в обычном шутливом тоне. Вот, например, об одной рецензии: «Про меня написали обидно. Обозвали так: «Один из старейших ленинградских драматургов». Легко ли читать это выздоравливающему!» Он со своим жизнелюбием и жизнестойкостью за полгода до смерти считал себя выздоравливающим. И дальше: «Поправляясь, все вспоминаешь старых друзей». Подписался он так: «Ваш вечный шафер».

Да, в 1924 году он был шафером на нашей свадьбе. Он тогда, опережая события, нетерпеливо спрашивал меня в письме еще с Донбасса: «Когда свадьба? Я очень люблю быть шафером, а потом ужинать». Когда мы с женой записывались в загсе, свидетелями были он и Константин Федин. К столу браков стояла очередь, и когда Федин вышел покурить, Женя бегал к нему и обратно каждую минуту, чтобы все были на местах в торжественный миг, когда нас вызовут. Он так суетился, что в конце концов его начали принимать за жениха. Но вот пришел наш черед. Хмурая женщина протянула мне с женой бумажку и, не подымая головы, не глядя на нас, проговорила скороговоркой («без знаков препинания»,— сказал Женя):

— Брак считается состоявшимся к заведующему за подписью и печатью.

Этот процесс бракосочетания за канцелярским столом, запачканным, закапанным чернилами, был весело осмеян за ужином, в дружеской компании.

— Я боялся, что она выдаст похоронные свидетельства,— говорил Женя.— Ты заметил, что она и женит и хоронит? Когда она вас бракосочетала, она просто спутала выражение лица, выдала как на похороны.

Так я и вижу его источающим радость и веселье, но с нарочито серьезным лицом, преисполненного дружбы и любви, но с обязательным острым словом.

— Ты заметил, что у меня римский профиль? — как-то вымолвил он и принял позу Юлия Цезаря.

Весьма возможно, что у него был профиль, который обычно называется римским. Наверное, Женю можно было назвать полным и высоким, даже «крупным мужчиной». Но эти слова мало что определяют в нем. Они не передают той внутренней жизни, которая одушевляла весь его облик, постоянно меняя оттенки голоса, жесты, выражение лица, его всего до кончиков нервно дрожавших пальцев.

Произведения Шварца много переводились на иностранные языки. Показывая мне как-то свои книги, изданные за рубежом, он вымолвил:

— Могу же и я наконец хоть раз похвастаться!

Да, о себе говорить он не умел и не любил.

Болезнь прогрессировала быстро. Когда пришел мой черед шагнуть через грань шестидесяти лет, Женя уже не выходил из дому, лежал безнадежно больной. И телеграмма, которую он прислал мне, была уже совсем лишена шутливого тона: «...Столько прожито вместе и рядом! Все время вспоминаю журнал «Забой» в Донбассе, «Всесоюзную кочегарку», соляной рудник имени Либкнехта... Целую тебя крепко. Работай как работал — все будет отлично. Твой старый друг Евгений Шварц».

Однажды, когда я зашел к нему, он слишком оживился, громко заговорил. Зная, что Жене нужен прежде всего полный покой, я встревожился. Но покой был противопоказан ему. Я вышел в соседнюю комнату.

Страшно, когда умирает старый друг и ничем нельзя его спасти.

1964


КАМАРАДАДАВИД ВЫГОДСКИЙ



Петрограде, в начальные годы советской литературы, среди молодых писателей, группировавшихся вокруг Горького, свое, особое место занимал поэт, переводчик, критик, замечательный знаток иностранных языков, романтически влюбленный в революцию и в революционную литературу Давид Исаакович Выгодский, или попросту, как мы называли его, Давид. Мы, молодые тех давних лет, очень любили этого нескладного большелобого энтузиаста с тихой улыбкой на широком лице, умного и остроумного, доброго и откровенно правдивого в своих суждениях о наших первых опытах. Не помню, чтобы он когда-нибудь говорил о себе. Но отлично помню, с какой любовью говорил он о товарищах, об их работе, об их будущем, в которое верил. Мы росли вместе с ним. Он был нам необходим со своей большой культурой, со своими знаниями, со своим масштабным пониманием времени и — это было главное — со своей чистой душой, которая светилась в каждом его слове, в каждом добром, товарищеском поступке.

Трудился он неутомимо. Жил он в том же Доме искусств, и вечерами допоздна горел свет в его комнате, а он сидел в легком пальто (шубы у него не было) за столом и работал, работал, работал. Вставал, прохаживался по холодной, нетопленой комнате (дров не было), ежился, потирая руки, и бормотал, ища нужное слово, потом вновь брался за перо. На голодном пайке тех лет он работал с любовью, с вдохновением, так, как работало во всех областях жизни то поколение, к которому он принадлежал, поколение, рожденное Октябрьской революцией.

Он ничего не умел скрывать. Хитрость была чужда ему. И когда вдруг он стал исчезать по вечерам, а потом возвращался растерянный, сияющий, склонный уже не переводить чужие стихи, а писать собственные, то легко было нам догадаться, что такое приключилось с ним. И вскоре он познакомил нас со своей женой, отчество которой нас не заинтересовало. Попросту Эмма, новый наш друг и товарищ, вот и все. Имя Эммы Выгодской впоследствии стало известно и у нас и за рубежом, как имя талантливой детской писательницы. Давид Выгодский стал работать еще больше, еще вдохновенней. Дружба наша продолжалась и тогда, когда, после закрытия Дома искусств, мы разъехались по разным районам города.

Выгодский создал много ценного в нашей литературе. Его труды свидетельствуют о широте интересов, об уме, таланте и больших знаниях. Он дал советским читателям переводы произведений И. Бехера, Вайяна Кутюрье, Барбюса, Джерманетто, Броунинга, Теннисона и других писателей — немецких, французских, итальянских, английских. Но мы его называли испанцем, и если кто подшучивал по молодости лет, присоединяя ему еще и «дона» и «кабальеро», то он выносил это с неизменной кротостью.

Д. И. Выгодский был ярко талантливым испанистом, одним из пионеров советского переводческого дела. Он воспламенялся, когда разговор касался Испании, Филиппин, Латинской Америки, вот уж подлинно можно было сказать, что для него «Гренадская волость в Испании есть». Тихий Давид превращался в огнедышащий вулкан, из которого жаркой лавой шли стихи Гарсиа Лорки, Рафаэля Альберти и других прекрасных испанских поэтов, революционные стихи поэтов Кубы, Венесуэлы, Бразилии, Уругвая, Колумбии, Мексики, Боливии, Эквадора, далеких Филиппинских островов. Его знали и любили наши зарубежные друзья, к нему шли письма передовых писателей, и он пламенно откликался на них, его переводы авторизовались. Он переводил также произведения Кальдерона, Бласко Ибаньеса и других испанских писателей.

Давид Выгодский становился все более известным и у нас и за рубежом. Его имя стало солидным, уважаемым именем серьезного, талантливого литератора. А он оставался все тем же тихим Давидом, которому никак не шли ни «дон», ни «кабальеро», но очень шло чудесное слово «камарада». Все та же тихая улыбка на его широком лице, все та же правда, та же чистая душа в каждом слове. Он оставался тем же скромнейшим Давидом, который избегал разговоров о себе и с любовью и уважением отзывался о других, о близких и дальних товарищах и друзьях. Он оставался тем же неутомимым тружеником, выполнявшим свои работы как долг перед народом, перед родной Советской страной. И только, кажется, к тридцатым годам он догадался приобрести наконец шубу, что, вообще говоря, не было лишним в зимнем Ленинграде. Библиотека его росла, книги шли к нему, как друзья и товарищи, весьма часто — с дарственными надписями авторов.

В 1938 году его деятельность была внезапно пресечена арестом. Группа писателей, знавших и любивших его, старалась спасти его, дав о нем характеристики как о талантливом и честном советском человеке, но эти хлопоты не помогли. Давид Выгодский погиб.

Д. И. Выгодский писал оригинальные стихи, но по чрезвычайной скромности своей почти не печатал их. Он предпочитал пропагандировать произведения других писателей. В журналах и газетах появлялись его статьи и рецензии о книгах советских писателей, о прогрессивной иностранной литературе. В бедственные годы его жизни в нем проснулся поэт. С большим опозданием донесся до нас его чистый голос — голос оклеветанного, честного советского писателя, оставшегося и перед лицом жестокой несправедливости человеком, до последнего дыхания преданным своей Родине. Это голос мужества и верности родному советскому народу: