Бывший товарищ, плюнув, отходит от него, как от прокаженного.
«Heil Hitler!» — и прохожий протягивает газетчику пфенниги.
«Heil Hitler!» — и газетчик дает прохожему фашистскую газету.
«Heil Hitler!» — и уже молодцы в форме пытаются выкинуть еврея-рабочего на полном ходу из поезда подземки. Они действуют по программе (пункт 4): «Kein Jude kann Volksgenosse sein»[3] . Есть еще более выразительный лозунг на этот счет: «Nieder mit Juden!» — «Бей жидов!». Вон инородцев и иностранцев! Германия — для немцев! Общность интересов, классовая солидарность международного пролетариата, Интернационал — все это вздор! Бей всякого, кто утверждает это! Бей коммунистов, «красных убийц», врагов немецкого народа!.. Мы требуем единения всех немцев... Великая Германия... «Volksgenosse kann nur sein wer deutschen Blutes ist»[4] . Что-то слышится знакомое?.. Да, это весьма похоже на русское черносотенство.
Еврей борется при испуганном молчании обывателей в мягких шляпах, он добрался до остановки и выскакивает на платформу. Полиция ничего не замечает. Это — в центре города, в центре Берлина, днем.
Этим молодцам уже разрешена форма. Группами — всегда группами — ходят они по Берлину в полной форме, новенькой, заготовленной и розданной, несмотря на нищету и голод. Они напоминают молодцов из «батальонов смерти» русского семнадцатого года: кепи, гимнастерка, даже шнурки, как у тогдашних вольноопределяющихся, только на рукаве не череп, мгновенно покорявший романтических барышень, а фашистский знак. И есть немало среди них тех, кто в Берлине, в Мюнхене — в девятнадцатом и прочих годах — убивал и расстреливал революцию.
«Heil Hitler!» — и в Берлине открывается фронт, моабитский фронт, с которого ежедневно поступают сводки: «убито столько-то, ранено столько-то».
Двенадцатый час ночи. Шофер отказывается везти на Моабит, другой — тоже: последняя ночная сводка с фронта пугает их. Третий шофер довозит нас до больницы, адрес которой называет моя спутница, журналистка.
— Здесь — ничего, дальше — опасно,— предупреждает шофер, отъезжая.
Испуг тут в эти дни — повсеместен. Испуг, доходящий у иных до паники и бессонных ночей. Испуг — среди обывателей, среди большой части интеллигенции.
— Форма нарочно разрешена, чтобы вызвать драку и покончить и с левыми и с правыми разом,— убеждал меня как-то бородатый немецкий интеллигент, левый интеллигент.
Он говорит это с грустью, хотя все события опровергают его слова в части, касающейся правых. Но есть, конечно, и такие, которые говорят это же с надеждой — хорошо бы покончить как с фашистами, так и с коммунистами! Иные из них уже к концу июля жаждали хоть бы очень правого, очень правого правительства — только бы не гражданская война! Но все же большинство интеллигенции, профессиональной интеллигенции, левеет под влиянием событий.
А о гражданской войне ползет шепот по углам, по комнатам, квартирам, это слово «Burgerkrieg» слышишь повсюду.
На моабитском фронте, в рабочих районах Берлина — полиция. Чем глубже внедряться в этот район, так резко непохожий на огнями залитые центры Берлина, тем пустыннее улицы, тем больше полиции. Когда много безработных, много работы для полиции. На всех углах — патрули полицейских с винтовками, вот примчались к этому патрулю два мотоциклиста, соскочили, свет электрического фонаря блеснул на миг.
— Нельзя тут останавливаться! — цыкнул на нас полицейский.
Еще месяц до объявления военного положения в Берлине, но разве — фактически — это уже не военное положение?..
Полиция — везде, и, конечно, прежде всего там, где коммунистическое собрание.
Огромный грузовик с добротными, мясистыми полицейскими сворачивает в темную, глухую, пустую от края до края улицу и мчится, грохотом будя и без того тревожную ночь.
Можно научиться распознавать фашистов и без формы. Этот не в форме. Бесспорно — не просто кулаком, а кастетом он ударил рабочего по голове там, у ворот, потому что рабочий пошатнулся, и товарищ, левой рукой поддерживая его, правую сунул в карман, и эту правую руку схватил другой фашист...
— На семь пятьдесят семь,— говорю я, сдавая вещи носильщику.
— На семь пятьдесят восемь,— поправляет он меня, укоризненно упирая на слово «восемь»,— я ошибся на целую минуту! Я осмелился сказать приблизительно! И зачем торопиться, если, например, до отхода поезда осталось еще сорок секунд! Целых сорок секунд!
Ресторан на вокзале залит светом. Пиво — настоящее пильзенское. Два-три фашиста за столиками — благопристойны и тихи. Женщины, мужчины — за пивом, кофе, чаем — ждут поезда. Поезд отходит в семь пятьдесят восемь, а отнюдь не в семь пятьдесят семь. Все благоустроено, все прекрасно, все прилично. Так убеждает вокзальный ресторан. Поезд идет в Мюнхен, столицу Баварии.
В Мюнхене мне надлежало собрать материалы о суде над Евгением Левинэ, председателем совнаркома Баварской советской республики, расстрелянном контрреволюцией 5 июня 1919 года, после разгрома советской власти.
Центром Баварской советской республики был Мюнхен, там разворачивалась деятельность Левинэ как руководителя коммунистов, там происходил суд, и, наконец, там, как мне говорили, находились те два человека, которые присутствовали на суде и могли рассказать мне о нем.
Жена Левинэ и его друзья были в те дни арестованы, некоторые, как Эгльгофер, погибли, а эти двое были в полицейском застенке, где происходил суд. На помощь одного из них, правда, рассчитывать было трудно. То был адвокат, защитник Левинэ на суде, не фашист, даже, как говорили, противник фашизма, но граф, богач, член баварской народной партии, совершенно далекий от коммунистов человек. Он защищал, в сущности, на суде буржуазный закон, запрещавший смертную казнь за политические убеждения. Буржуазный юрист-законник, ни в какой мере не сочувствовавший коммунистическим идеям.
Но другой из этих двоих очевидцев и свидетелей судебной процедуры в дни Баварской советской республики сочувствовал коммунистам, считался даже другом Левинэ. Его надо было найти во что бы то ни стало. На его помощь возлагались все мои надежды.
В огромном здании Государственной библиотеки не просто тишина, а тишина торжественная — silentium. В обширном зале, где молчаливые мюнхенцы — преимущественно студенты и студентки — работают за длинными столами, согнувшись над фолиантами, книгами, книжками, журналами, газетами,— в этом зале господствует плакат, строгий, как военный приказ,— «Silentium».
Ни скрипа, ни шепота.
На столе передо мной — комплекты газет девятнадцатого года, газеты Баварской советской республики и несколько книжек и брошюр.
Я перелистываю одну книжку — о Левина, коммунисте, председателе совнаркома Баварии, расстрелянном белой юстицией 5 июня 1919 года, и нахожу в конце, как резюме, карандашную надпись — грубую, безобразную фашистскую надпись: «Heute krдht kein Hahn nach dem Judenben-gel»[5] .
Эта надпись — как выстрел в тишине. Газеты, лежащие передо мной,— не давняя история, это сегодняшние газеты, сегодняшняя борьба!
Я подымаю голову. Я вглядываюсь в тех, что склоняются над столами. Так и есть — у студента, что наискосок от меня хмурит брови над толстой книгой, красуется в петличке пиджака фашистский знак. Такой же знак — у того, за соседним столом. И еще. И еще.
Без скрипа, без шелеста входит в зал еще один студент. Не успеваю я заметить мудреный знак на его пиджаке, как он, подняв ладонь, приветствует гитлеровца за моим столом, и тот, не раздвигая губ — Silentium! — ответно поднимает руку. На улице он сказал бы: «Heil Hitler!»
Их не разглядишь тут сразу. Гордая Бавария не подчинилась Пруссии, не разрешила своим гитлеровцам надеть такую красивую, такую шикарную форму. А за Баварией — Баден и почти весь юг Германии. Говорят уже об отпадении «южных штатов». Некий баварский министр уже пролепетал английскому корреспонденту что-то о монархии как о единственном выходе из тупика и потом долго и невнятно отмежевывался.
Бавария гордится — ни одного убитого, ни одного раненого в то время, когда уже со всех концов Германии, а не только с моабитского фронта в Берлине, идут сводки о «подвигах» фашистов.
Но очередной приказ — и вновь, в который уже раз, побежден сепаратизм Баварии и юга. И новенькая форма, так похожая на форму русских «батальонов смерти» семнадцатого года, торжествует на улицах Мюнхена. Фашистский знак — уже не в петличке пиджака, маленький, не очень заметный, а на рукаве — большой, видный издалека, как череп все у тех же вольноперов семнадцатого года, тех вольноперов, что дали кадры белым армиям нашей гражданской войны.
«Мы требуем единения всех немцев!», «Только тот может быть гражданином немецкого государства, кто немецкой крови, безотносительно к вероисповеданию», «Проснись, немец! Порядок идет через Адольфа Гитлера!..».
Он шествует, этот порядок, в полной форме, с фашистским знаком на рукаве, по улицам Мюнхена. Он шествует по городам, селам и деревням Германии, этот знакомый порядок, еще в догитлеровские времена бросивший кулаков в баварском оперении на революционный Мюнхен. Порядок, открывший стрельбу по рабочим в районах Берлина, стрельбу во всей Германии. Нет Интернационала, нет классовой солидарности пролетариата, есть немцы — чистые, без примеси, немцы, которым Адольф Гитлер даст Великую Германию, которых Адольф Гитлер избавит от репараций, безработицы и нищеты. Немец, проснись! Проснись, немец, и дай власть Адольфу Гитлеру!
Тихи, теплы и приветливы улицы, улочки и закоулки Мюнхена. Зеленью садов и парков дышит южный немецкий город, раскинувший громады своих зданий по обоим берегам Изара, предпочтение отдав, впрочем, левому берегу. Знаменитые Пинакотеки. Знаменитый «Deutsches Museum». Над Терезиным лугом, на пьедестале чуть ли не в десять метров высоты — могучая, ростом в двадцать с лишним метров, женщина, сработанная из металла турецких и норвежских орудий. Это — статуя Баварии, тоже знаменитая.