Воспоминания — страница 4 из 50

«Детство» Горького самокатчику так и не пришлось узнать, потому что он умер.

Он умер вечером. Санитар убрал с его кровати белье и оставил голое безжизненное тело на грязном, в разноцветных пятнах, полосатом матраце до утра. Дело обыкновенное, незачем беспокоить начальство к ночи. Так мертвый самокатчик провел с нами последнюю свою ночь в «палате смертников».

Сосед мой и я не могли заснуть. В темноте кашляли, бредили, метались умирающие солдаты. Пахло потом, немытым человеческим телом и почему-то щами, которые, очевидно, кисли в невынесенных тарелках в каморке санитара. Тяжелый, густой, отравляющий воздух. Мой пожилой сосед молчал, даже выговора санитару не сделал за то, что тот оставил покойника вместе с живыми. Он молчал торжественно и важно, повернувшись набок и глядя туда, где желтело в сумраке неподвижное худенькое мальчишеское тело. Он так величаво молчал, что наутро казалось мне: всю ночь мы с ним проговорили на самые важные, на самые глубокие и нужные душе человеческой темы.

То был не единственный случай, когда покойника оставляли лежать среди живых. Это случалось часто в нашей палате. Но на этот раз ко мне явился мой дядюшка, профессор С. А. Венгеров. Два дня тому назад я решил наконец известить его о своем неприглядном положении, отправил открытку, и вот теперь в дверях появилась массивная фигура с полукружием седой бороды, в белом халате.

Венгеров подошел ко мне, поглядел на соседнюю койку, на которой лежал мертвый самокатчик, уронил перчатки, заплакал и быстро пошел к выходу. Как он потом говорил, он вспомнил известную сцену из «Войны и мира» (посещение госпиталя Николаем Ростовым). Но у меня тогда не возникали литературные ассоциации, и я очень удивился странному поведению дядюшки.

Через несколько минут Венгеров вернулся с врачом, и меня вместе с моим пожилым соседом перевели в другую палату, а вскоре вызвали на комиссию. Мы оба — мой сосед и я — нарушили правила «палаты смертников», не умерли. Комиссия обоим нам оставила «положение безнадежное», но дала при этом только трехмесячный отпуск.

Я вышел из ворот госпиталя с книжками Горького в карманах шинели. Я не понимал еще, что вынашивалось во мне за время моей солдатчины, но поселилась во мне странная и твердая уверенность, что Горький, и не подозревавший о моем существовании, помогает мне прояснить до конца хаос и сумбур вынесенных из несправедливой войны впечатлений. Так действует на читателя писатель с высоким сознанием ответственности за свое дело, за каждое слово свое, за каждый поступок.

Вместе со мной вышел из госпиталя и мой пожилой сосед. Я очень полюбил этого солдата, и мне хотелось при прощании сделать ему что-нибудь самое приятное. Я вынул из кармана шинели «Рождение человека» Горького и подарил ему эту книгу.


2


Горького я никогда не видел, кроме как на портретах. По выходе из госпиталя несколько раз подходил я к дому, где помещалась редакция горьковского журнала «Летопись» и где, следовательно, была надежда встретить Алексея Максимовича,— но войти не решался и уходил.

И вдруг я встретил Горького — или это был не он? — совсем неожиданно и вдалеке от «Летописи», в трамвае.

Он был весь в черном: черная шляпа, черный, наглухо застегнутый пиджак, черные брюки, черные штиблеты и даже перчатки на руках тоже черные. Очень высокий и очень невеселый, он сидел в трамвае, составив вместе ноги, и если бы даже лицо его не было удивительно похоже на лицо Максима Горького, то все равно он обратил бы на себя внимание необычностью своего вида. Но к тому же лицо его было лицом Максима Горького, и потому пассажиры поглядывали на него с интересом и любопытством.

Я уже давно пропустил остановку, на которой мне нужно было сходить, и, наверное, не мигал уже минут двадцать. Передо мною в обыкновеннейшем петроградском трамвае сидел Максим Горький — не человек, а легенда,— и я рад был тому, что сам он — необыкновенный, резко отличающийся от остальных пассажиров. И вдруг он встал. Поднявшись с места, я последовал за ним.

Он сошел с трамвая, зашагал по Кронверкскому проспекту и пропал в подъезде одного из домов.

Горький это был или нет? Не знаю. Только после Октября я познакомился с Алексеем Максимовичем.

Корней Иванович Чуковский привлек меня к работе в издательстве, которым руководил Горький. Он привел меня в служебный кабинет Алексея Максимовича так просто, как будто всякий мог входить сюда.

Я очутился лицом к лицу с высоким, чуть сутулым человеком, очень похожим на того, которого я видел в трамвае. Но этот Горький был одет в серый веселый костюм, голубой воротничок облегал его шею, которая казалась очень тонкой, весь он был гибкий и упругий и шагал по комнате мягко, неслышно, словно в туфлях.

Он внимательно и строго взглянул на меня, поздоровался, шевельнул губами так, словно хотел откусить правый ус, сел за стол и вновь поглядел на меня — на этот раз успокаивающе. У него было необычайно подвижное лицо, очень откровенное, и освещалось это лицо глазами выразительности чрезвычайной. Он промолвил: 

— Да-с...

И придвинул к себе рукопись, лежавшую на столе. Склоненный над рукописью, он стал теперь похож на старого токаря, изучающего чертеж.

— Талантливый человек,— обратился он к Чуковскому.— Будет писать...

При этом он одобрительно постукивал пальцами по рукописи.

Я не знаю, что это была за рукопись и кого похвалил тогда Алексей Максимович. Я был очень занят в тот момент — надо было придумать, куда девать руки и ноги, они вдруг стали мешать мне.

Алексей Максимович в те годы старался сплотить и старых и молодых вокруг одного великого дела — создания новой советской культуры, культуры для всего народа, а не для кучки «избранных». Алексей Максимович собирал и организовывал советскую интеллигенцию. Он хотел, чтобы люди умственного труда служили Советской власти, рабочим и крестьянам молодой Советской Республики, бившимся на западе и на востоке, на севере и на юге против соединенных армий интервентов и белогвардейцев.

Он основал Дом ученых, Дом искусств, издательство «Всемирная литература» и т. д. Всякого человека, способного строить, создавать реальные ценности, он старался поддержать, давал ему дело в руки, ревниво следил за его работой. Он ценил людей не только по уже сделанному, но и по тому, что они еще могут сделать, по возможностям, заложенным в них.

Горький намерен был издать все лучшие произведения мировой литературы. В этом громадном деле мне назначено было доставать сочинения русских и иностранных писателей. Окончательного и точного плана изданий еще не было, и мне была предоставлена некоторая свобода в выборе книг. Вскоре я не знал уже, куда и класть все эти многотомные труды гениев и талантов.

Работа эта была, в сущности, больше физическая, чем умственная. Ума требовалось ровно столько, чтобы понимать разницу между Тургеневым и Боборыкиным, физической же силы надо было прилагать куда больше, ибо иные собрания сочинений представляли собой немалую тяжесть.

Живые писатели — знаменитые и не знаменитые — приносили и присылали в издательство свои книги сами. Василий Иванович Немирович-Данченко привез свое полное собрание сочинений на тележке. Алексей Максимович поглядел на всю эту обильную продукцию, сложенную стопками прямо на полу, и сказал:

— А ведь Немирович хорошо написал о Кавказе.

Он нагнулся, вытянул нужный том и спрятал его в портфель. Это означало, что он еще раз прочтет эту книжку и, если понадобится, отредактирует ее.

Великолепно зная произведения классиков, Алексей Максимович хранил в памяти своей и книги второстепенных, третьестепенных, десятистепенных писателей. Память его казалась мне столь же обширной, как все шкафы с книгами, взятые вместе.

Книги копились в издательстве, заваливая полки, шкафы, столы, подоконники, кучами вырастая на полу. Живые книги поступали в работу, мертвые — в архив, дискуссионные — на заседания. Образовывалось немалое кладбище мертвых книг. Можно было предаться грустным размышлениям, глядя, как целые собрания сочинений находили в архиве свое успокоение.

В первую очередь отправились в архив книги «военных рассказов», которые в таком изобилии пеклись в годы империалистической войны. Честные фронтовые читатели еще до революции шарахались от этих книг, как от генеральского окрика, или как от какого-нибудь коменданта узловой станции, особенно любящего сажать под арест отпускных солдат, или попросту как от смертоубийственного «чемодана». В этом фальшивом шовинистическом оркестре соединялись в те годы литераторы самых разных направлений — и мистики, и реалисты, и эстеты, и пессимисты, и бодрячки. И странно, что авторы принесли сейчас все это для издания,— это было уже чрезмерной слепотой.

Вскоре Алексей Максимович вызвал меня к себе на квартиру. Я твердо решил держаться с Алексеем Максимовичем так же просто и свободно, как и другие работники издательства. Так я решил, шагая по холодным и голодным улицам Петрограда на Кронверкский проспект. Шел я, как полагалось в девятнадцатом году, не по обмерзшим тротуарам, а прямо посреди разрушающихся мостовых, и не оглядываясь на такие привычные детали города, как, например, неубранные лошадиные туши.

Я накопил в себе достаточно дерзости, чтобы бестрепетно постучать в дверь квартиры Алексея Максимовича и войти в столовую, куда был позван.

Алексей Максимович сидел за столом в голубой сорочке, без пиджака, покуривал, а на столе уютно шумел самовар — небольшой, пузатый, деловитый. Помнится, Алексей Максимович был один.

Горький, поздоровавшись, указал на стул против себя:

— Прошу.

Я передал Алексею Максимовичу список закупленных мною книг. Насупив брови, отчего лицо его сразу стало неимоверно суровым, Алексей Максимович прочел список, затем промолвил:

— Слепцова надо достать, «Трудное время». Отличная вещь. Златовратского почему не взяли? Надо еще посмотреть «Записки мелкотравчатого»... Решетникова не забыли? Вы еще зайдите...

Он рекомендовал мне двух-трех книжников с Литейного и продолжал перечислять забытые мною книги. Список был невелик и касался тех писателей, которых я либо не читал совсем, либо никак не привык ценить по навыкам своего воспитания. О существовании «Записок мелкотравчатого» я даже и не подозревал и не знал, кто и написал их. Алексей Максимович спокойно разъяснял мне значение писателей, произведения которых отсутствовали в моем списке, не видя, очевидно, случайности в том, что я упустил их. Это было очень похоже на урок. Но ему приходилось обучать так и старых