Воспоминания — страница 42 из 50


А я никогда в жизни не толстел, всегда отличался худобой.


Семье в Ленинград я ничего не сообщил. Друзей и знакомых я упросил тоже молчать.


В первый же день приезда моего в Переделкино я услышал за дверью знакомый раскатистый голос, дверь отворилась, и на пороге встала высокая фигура в легком летнем пальто (был теплый август).


— Я все знаю,— заговорил Корней Иванович.— Я был в клинике, врачи мне все рассказали, и больше об этом ни слова. Каждый день в половине шестого я буду приходить к вам, и мы будем гулять до семи часов, полтора часа. Начнем с завтрашнего дня.


Он пошагал по комнате, затем продолжал, остановившись передо мной:


— Условия такие. Мы не говорим ни о каких болезнях. Ни о ваших переломах, ни о моей операции (мне недавно вырезали опухоль на спине). Об этом больше ни звука. Мы также не будем говорить о литературных делах и вообще о делах. Как будто их нету. Мы будем рассказывать друг другу только приятное, мы будем хвалить друг друга, но не грубо, не надо, например, говорить: «Вы — гений», вот так прямо, в лоб, надо умно говорить умные комплименты, вскользь, между прочим, как нечто само собой разумеющееся. Мы будем рассказывать друг другу веселые, интересные, милые истории, например — о любви. О каких-нибудь любовных приключениях. И никаких жалоб. Никакого нытья. Никаких грустных и печальных слов. Согласны? Впрочем, я все равно вас заставлю. Завтра в половине шестого будьте готовы, я к вам приду, и мы совершим первую прогулку.


Вот это да! Вот это были прогулки! Вот это были разговоры!


После пятой или шестой прогулки я заметил какие-то странности, почему-то сузились брюки, я еле-еле утром надевал их. С каждым разом мне все трудней становилось влезать в собственный костюм. Милейшая пара — Александр Михайлович Дроздов и его жена Александра Кирилловна, жившие в ту пору в соседней со мной комнате, хохотали, слушая о моих нежданных затруднениях, и всячески старались помочь.


Я толстел.


Я толстел, как никогда в жизни.


— Сколько фунтов прибавили? — спрашивали меня Дроздовы, когда я появлялся утром.


Их уже нет, а он был настоящий, хороший писатель, оба они — по-настоящему хорошие люди с нелегкими биографиями.


Александра Кирилловна производила какие-то благотворные операции с моей одеждой, приспособленной для моей худобы. Кто же мог догадаться, что я так стремительно начну приобретать вес, фунт за фунтом?


Прогулок было около тридцати.


Я уже был не просто толстый. Я немножко обрюзг.


Так лечил меня доктор Айболит, он же Корней Иванович Чуковский. И вылечил. Ежедневно питал меня положительными эмоциями задолго до того, как эти выражения — «положительные эмоции», «отрицательные эмоции» — стали популярными, общеизвестными.




* * *




Когда Корнею Ивановичу исполнилось 75 лет, его почтили по заслугам.


Конечно, он не почил на лаврах, этим скучным делом он никогда в жизни не занимался.


Он занялся организацией детской библиотеки в Переделкине. Как всегда, он взялся за дело с увлечением, вкладывая в него всю душу, восхищаясь, огорчаясь, торжествуя и негодуя.


Вот как он пишет в одном из писем к жене моей и ко мне (30 октября 1957 года) о своих библиотечных делах:


«Дорогие друзья!


Библиотека действительно вышла на славу. Это лучшее мое произведение. Три уютные комнаты, теплые, светлые, нарядные, множество детей (в день не меньше 40 человек), которые читают запоем — тут же, в библиотеке, за всеми столами — и делают уроки, и радуются каждой новой книге, которую я привожу из Москвы. Но трех комнат маловато. Если б я не разорился в лоск (б-ка обошлась мне вчетверо дороже, чем я думал), я сейчас же пристроил бы еще одну комнату — побольше. Праздные мечты! Я вылетел в трубу: уголь для отопления, сторожиха, новые стеллажи, абажуры, занавески, линолеум, графины для воды, ремни для портретов, доска для выставки новых книг, цветы, пальмы, кактусы — все это высасывает все мои скудные средства, но сказать себе «довольно!» я не могу и с азартом продолжаю разоряться...»




Конечно, никаких «довольно!» он так себе и не сказал. А еще добавил организацию «костров», на которые сходилось с родителями все детское население Переделкина, да и не только дети, а и взрослые, и не только жители Переделкина, но и приезжие.


В то же время он в полную силу продолжал свою литературную работу. Писал книгу о Чехове. Писал книгу воспоминаний, в которую вошел и упоминавшийся мною большой очерк о Зощенко. Писал критические статьи о Л. Пантелееве, И. Андроникове...


Его новогодние поздравления напоминали мне записки первых лет революции.


Вот последнее его поздравление:


«Дорогие Слонимские!


Просто невероятно, что человек, родившийся в 1882 году, может поздравить друзей с Новым, 1969 годом. Я сам удивляюсь этому. И все же — с Новым годом! С новым счастьем! Ваш К. Чуковский».


То был последний новый год Корнея Ивановича Чуковского. В ноябре его не стало.


Давно уже умерла от туберкулеза его младшая дочка Мурочка, на войне погиб его прелестный и умный сын Боба. Умерла Марья Борисовна, тяжело болевшая все последние годы, его верная и любимая подруга с начала века. В 1965 году умер его старший сын, известный писатель Николай Чуковский, которого я знал еще подростком. Можно себе представить, как горестно переживал Корней Иванович эту потерю, как горевал он при каждой утрате. Он плакал, когда умерла Марья Борисовна, он плакал, когда умирали близкие. И вот теперь он ушел сам.


Трудно мне было поверить, что Корней Иванович умер. Так недавно я его видел в санатории в Кунцеве. Он гулял бодро, как здоровый. Я устал, просил присесть хоть бы ненадолго, а Корней Иванович, отгуляв полтора часа, готов был гулять еще и еще. И вдруг...


Мне рассказывали, что, умирая, он произнес:


— Вот и нету Корнея Чуковского.


Он ошибся.


Корней Чуковский есть и всегда будет. Его книги никогда не умрут. А он — в них.


1972


НИКОЛАЙ ЧУКОВСКИЙ




Не могу определить, с какого года я знал Николая Корнеевича или, попросту говоря, Колю Чуковского. Мне всегда казалось, что с самого рождения. Но особенно отметилось в памяти лето восемнадцатого года. В ту пору я после фронта, после Питерского гарнизона, ненадолго оказался в Ермоловской под Петроградом. Там была и семья Чуковских. Как-то Коля пошел со мной гулять и своими вопросами о войне, об армии, о революции так разжег меня, что я заговорил с ним, как со взрослым. Вопросы и реплики моего малолетнего спутника были столь уместны и умны, что я окончательно забыл о его возрасте. И только когда мы уже возвращались домой, вдруг удивился — ведь собеседнику моему всего лишь четырнадцать лет! Четырнадцать лет! Он еще мальчик в коротких штанишках, подросток, а вот как интересно и легко мне, шагнувшему тогда уже в третий десяток лет, разговаривать с ним! Я подивился и запомнил ту прогулку как первое мое знакомство с Колей.


С детства я знал и любил его родителей — Корнея Ивановича и Марью Борисовну, и было приятно все чаще и чаще встречаться с их детьми. В двадцатом году я поселился в Доме искусств, где Коля бывал постоянно. Он посещал литературную студию, знакомился и дружил со старшими товарищами. И когда мы, тогдашние молодые, образовали кружок «Серапионовы братья», то Колю и некоторых его товарищей по Тенишевскому училищу и по студии мы называли «младшими братьями»...


Коля был моложе меня на семь лет, но обращение друг к другу на «ты» возникло естественно и неизбежно. И отношения были легкие и веселые. Еще не кончилась война, были и голод и холод, работали мы на разных работах очень много, сыпняк и прочие болезни валили нас, давали о себе знать полученные раны и контузии, вообще было очень трудно. Но внутренняя веселость, рожденная высокой романтикой тех лет, не оставляла нас. И эта веселость, зацепляясь за первую попавшуюся пустяковину, проявлялась неудержимо. Вспоминаю, как однажды в двадцатом году я получил на работе бесценное сокровище — чуть ли не фунт настоящего сливочного масла. Вернулся поздно, кинул его на стул, лег и заснул. Утром, проснувшись, вижу — сидит на стуле Коля Чуковский и терпеливо ждет, когда я открою глаза.




— Вот я тебя сейчас угощу! У меня — масло!


Коля всегда любил поесть и в сытые времена. А тут — масло в двадцатом году! Небывальщина! Но где оно? Ищем, ищем. Нету! Коля нагнулся, чтобы поглядеть под кровать, и тут я увидел, где масло. Увы! Оно оказалось на Колиных штанах — он сел на него. Штаны были единственные, масло тоже было единственное, а вот хохот, который обуял нас при этом, был типическим для молодежи тех лет. Смеялись мы очень охотно по любому подходящему поводу.


Коля еще мальчиком начал писать стихи. Вызывающе, принципиально простые, вызывающе, принципиально традиционные по форме. В них не выражались мимолетные или не мимолетные настроения. Вообще слово «настроение» не пользовалось у нас популярностью. Оно было слишком туманно и неопределенно, отдавало плохой литературой и плохим вкусом. Если у кого «настроение» — ступай куда-нибудь, где охи и вздохи, а нам это ни к чему. И Коля писал стихи сюжетные, динамические, в которых господствовало изображение современной реальной жизни. Личность автора сказывалась только в выборе темы, в направлении, в окраске. В изобразительности этих стихов обнаруживал себя будущий прозаик. Потом такие сжато написанные пейзажи появились в его прозе, в «Княжьем углу», в «Ярославле», в других вещах. А ранее, в двадцать первом году, семнадцатилетний Коля Чуковский давал их в острых, драматических эпизодах, насыщавших его стихи.


Весной двадцать первого года образовалась этакая колония литераторов и художников в глубине Псковской губернии, в Порховском уезде, далеко от ближайшей железнодорожной станции. Селились в бывшем княжеском имении Холомки, в большом двухэтажном доме. Коля, уехавший туда с родителями, усиленно звал нас, соблазняя чем только можно. Городской юноша, он словно впервые узнавал природу, не стеснялся сознаваться в этом и посмеивался над собой. «Удивительно здесь много птиц,— писал он мне.— Каждый дом сверху донизу облеплен ласточкиными гнездами, кукушки крича