Воспоминания — страница 15 из 91

В Пятигорске оказался старый знакомый отца по Туркестану — Д. И. Иванов (геолог, который был сослан туда в солдаты за какую-то политическую историю, но теперь он давно уже был помилован). Он хорошо рисовал, аппетитно тушуя (ловко нарисовал мне в альбом «от себя» один пейзаж — «Деревня в тумане на реке»), и дал мне несколько дельных указаний, заставив сделать с натуры горшок с цветком, и поправил мой рисунок палатки киргизов, которых мы однажды посетили в их становище. Это был мой первый урок рисования.

После незабвенного месяца в Пятигорске мы переехали в Кисловодск, где все было по-другому, но тоже чудесно. Но рисовал я меньше, часто шли дожди, и мы сидели дома и много с папой читали, а рисовал я морские сражения и мой «Наутилус». Хорошие дни я проводил в парке, где любил смотреть, как горный ручей бежит по плоским камням, образуя каскады.

У нарзана, в галерее, всегда полной народа, я с удовольствием пил шипящую холодную воду источника из плетеного стаканчика. В Кисловодске случилось одно происшествие. Мы с папой поехали кататься верхом, и для меня он выбрал высокую белую лошадь, на вид кроткую и почтенного возраста, но все-таки взял ее из предосторожности на чумбур. Мы проехали весь длиннейший бульвар и только повернули назад, как мой старый конь вдруг помчался со всех ног марш-маршем, и от неожиданности отец упустил свой чумбур. Как ни хлестал он своего казачьего иноходца, мой конь летел, как вихрь, и отец догнать меня не мог, только кричал мне вдогонку: «Держись крепче». Мы мчались вдоль всего бульвара, полного публики, дамы ахали и вскрикивали — мой же конь прямо завернул в конюшенный двор и устремился в дверь своей конюшни. Тут я внезапно, молнией, вспомнил один смешной рисунок из журнала «Über Land und Meer», где был изображен господин в таком же положении, как он хлопается головой о косяк двери и с него летит цилиндр, и я пригнулся к седлу как можно ниже и спас себя — косяк срезал мою папаху, которая упала на круп лошади. Через несколько секунд прискакал во двор отец и увидел меня как ни в чем не бывало сидящим на лошади в стойле. Он крепко поцеловал меня, своего «молодца», который выдержал действительно страшный экзамен. Двор же наполнился сердобольными дамами и, к общему их восхищению и страху, мы снова поехали на прогулку, на этот раз чумбур был крепко привязан, и прогулка прошла гладко и триумфально.

На обратном пути в Петербург мы ехали без всякой остановки. Я сидел с Васильком в третьем классе, а на ночь папа брал меня к себе — во второй. Когда мы подъезжали к Петербургу, уже наступила ночь. Папа повел меня в свой вагон, я был совсем сонный после долгого, томительного пути, и тут, переходя с одной площадки на другую, я оступился, но папа держал меня за руку, и я повис между буферами на его руке… Представляю себе весь ужас моего отца, я же совсем не сознавал, что был на краю гибели, и, усевшись в папином вагоне на мягкий диван, сладко заснул.

Дедушка

Со всем моим петербургским детством неразрывно связан образ моего дорогого дедушки Петра Осиповича, «папиного папы», и я его помню, как себя помню, хотя он нас навещал не очень часто. К его строгой фигуре у всех был невольный респект, и, когда знали, что он прибудет к нам на Выборгскую, все немного волновались, и моя няня, и денщик, и даже мой отец. Помню, что к его приходу всегда был готов стакан густых сливок, которые он любил. Несмотря на его ласковость со мной и шутливость, меня отпугивал его серьезный вид, а однажды я совсем сконфузился (мне было лет шесть): разговаривая с ним, я стоял спиной к моему папе, и дедушка сделал мне замечание: «К отцу так стоять, братец мой, невежливо».

Во множестве записочек и открытых писем, которые он присылал отцу по разному поводу, просвечивает его улыбка и милый, добродушный юмор, и, когда мне, уже взрослому, отец показал их, многое мне стало понятно, уже задним числом, в его в высшей степени сдержанной натуре.

Дедушка был одного роста с моим отцом, немного выше среднего, и в противоположность ему совсем не полный. (Отец в моем детстве даже стал лечиться от полноты, которую приобрел от сидячей службы в штабной канцелярии.)

Петр Осипович был образцом корректности и джентльменства, про него говорили, что он «человек долга». В его облике было нечто «начальственное» и барственное, держался он прямо, по-военному, хотя в строевой военной службе никогда не служил. Он был совершенно сед, но его густая щетка волос не имела и признаков лысины (он уверял, что это оттого, что всегда коротко стригся). У него были небольшие, коротко подстриженные баки и орлиный нос. Дедушку я всегда помню курящим — или очень хорошие сигары, или папиросы в длинном янтарном мундштуке. Помню, что он почти всегда носил золотой перстень с фамильным гербом (тот самый, что теперь ношу я сам!).

Вел он очень размеренный образ жизни, много ходил пешком — его служба была очень далеко от его дома — и всегда перед сном, около 12 ч[асов] ночи, обязательно делал небольшую прогулку во всякую погоду. Он был всегда умерен в еде, советовал это и другим, за обедом же неукоснительно выпивал рюмку водки «для аппетита». В одном из писем к моему отцу он пишет, что никогда в своей жизни не был пьян и не знает вообще, что это за состояние. (Вина и мой отец не любил, у нас в доме его никогда не водилось, и по наследству и мне передалось равнодушие к крепким напиткам). Про дедушку говорили, что он «железного» здоровья, и действительно, он никогда не болел, только в старости стал страдать глазами и даже боялся ослепнуть: отсюда его симпатия к делу д[окто]ра Блессинга, которого он лично знал, основавшего известную в Петербурге Глазную лечебницу и мастерскую для слепых. Дедушка всячески поддерживал эти начинания.

У него был чин действительного статского советника («штатский генерал»), при отставке он получил чин тайного советника, и его мундир (помню фотографию) с правой и левой стороны груди был украшен двумя орденскими звездами Станислава и Анны, но вне службы он всегда носил штатское платье с туго накрахмаленной грудью и маленькими золотыми запонками на ней. Он занимал большой пост в военном министерстве. Кроме того, он приглашался в разные очень важные комиссии, как, например, по введению всеобщей воинской повинности и проч. Его канцелярия имела близкое отношение к интендантству, в котором, как мне позже стало известно, процветало невероятное взяточничество, и моему деду при его кристальной честности приходилось воевать с этим злом. Помню, с каким негодованием и омерзением он говорил о случаях всучения взяток чиновникам («барашка в бумажке») за те или иные подряды и поставки. Через руки деда, особенно во время турецкой войны, проходили огромные суммы, и другой на его месте мог бы нажить целое состояние. Когда же, уже в отставке, он скончался, то после него не осталось ничего, кроме денег на похороны.

Однажды мы с отцом навестили деда в его канцелярии на Исаакиевской площади в доме Лобанова-Ростовского[121]. У него был большой кабинет с окнами на эту площадь, и я подивился, сколько в этом министерстве чиновников, дедушкиных подчиненных, снующих по коридору и толпящихся на лестницах. В этом чудном месте Петербурга, около самого Адмиралтейства, я очутился в первый раз; был солнечный майский день, били фонтаны в Александровском саду, блестела золотая адмиралтейская игла, и было приятно, что дедушкина служба в таком красивом месте и в доме вроде дворца, где у входа стоят два каменных льва, опираясь лапами на шары. Я, конечно, тогда не мог еще знать, что это они фигурируют в «Медном всаднике»[122].

Я любил бывать в квартире у моего дедушки, мне нравились его светлые комнаты, их необыкновенная опрятность, всегда навощенные полы и особенная, гнутая мебель с вышитыми подушками и с красной бахромой. Я всегда с интересом разглядывал на стене фехтовальные доспехи — круглые маски с железной сеткой, толстые перчатки и скрещенные рапиры и эспадроны — сувениры дедушкиной юности.

В кабинете, на самом видном месте, висел большой грудной портрет героя Польши Костюшки в конфедератке и с черной портупеей через плечо, а под ним маленькая гравюра — портрет другого знаменитейшего поляка — Коперника.

На противоположной стене в красивой симметрии были расположены разные семейные портреты и силуэты, и над ними «Ecce Homo» Гвидо Рени — старинная литография.

Тут, конечно, обитали пенаты нашей семьи…

Среди семейных реликвий была большая акварель, изображающая с прелестными деталями семейство родственников, Стратановичей, где фигурировала сидящая за клавесином и моя бабушка, мать моего отца, первая жена дедушки (Наталья Федоровна Шостак). На этом групповом портрете она еще совсем юная девица, одетая по моде 1830-х годов, с высоким шиньоном и широкими буфами рукавов; у меня, увы, сохранился лишь маленький фотографический снимок с этой очаровательной по наивности вещи — «скурильной», как позже принято было называть подобные курьезы. Тут же красовались в нарядных золотых рамах парные масляные портреты дедушки и его второй жены, Надежды Петровны Степановой, дочери генерала и сестры сенатора. Впоследствии, когда портреты перешли ко мне, многие находили сходство в чертах тридцатилетнего Петра Осиповича с моими. Дедушка тут изображен с бачками и с высокими воротничками: в нашей семье говорили, что в молодости, живя в Брест-Литовске, он часто ездил верхом, и я его таким именно себе и представлял — на лошади и в сером цилиндре… Из множества маленьких портретов, которые заполняли ту стену, впоследствии два у меня сохранились: папа двухлетним пузырьком, в синей рубашке, сидящий на красной подушке с румяным яблоком в руках, и он же кадетом в парадной каске с черным султаном (середины 1850-х годов). Сохранились и силуэты братьев дедушки, тонко вырезанные одной из его сестер, Эмилией Осиповной Дреллинг, которая была большой мастерицей в этом искусстве […]

Многое у дедушки я с любопытством рассматривал. Кроме книг с картинками, у него была целая колле