кция маленьких фотографий польских партизан 1863 года и их предводителей в самодельной форме, полукрестьянской, но больше всего меня занимали альбомы, переполненные карточками тогдашних знаменитостей: тут была и красавица Патти, и Бисмарк, и Дизраэли, и Гарибальди, и Осман-паша, и даже Юлия Пастрана — дама с бородой. Помню также одну курьезную фотографию: король Виктор Эммануил II со своими страшными усищами и эспаньолкой под руку с улыбающимся римским папой (фотомонтаж?). Среди карточек «знаменитостей» была фотография Комиссарова, спасшего жизнь имп. Александру II. Он случайно очутился в Летнем саду во время прогулки царя рядом со стрелявшим в него Соловьевым[123] и в момент выстрела толкнул его руку с пистолетом, и пуля пролетела мимо. Комиссаров, питерский мещанин — бравый молодой парень, стриженный в «скобку» и в поддевке, был снят вместе с женой — расфранченной бабой в платочке и шали… Я помню — рассказывали, что он был осыпан милостями, даже, кажется, произведен в гусарские корнеты, но на радостях запил и умер от белой горячки. Его прозвали «Спаситель».
Из книг же я очень любил разглядывать большую польскую книгу «Ksiega Swiata»[124] («Orbis Pietus»), в которой были тонкие гравюры (на стали), изображавшие всевозможные удивительные страны и города. У дедушки я впервые познакомился по гравюрам в книгах с самыми знаменитыми картинами старых мастеров, и это было для меня вроде хрестоматии по искусству.
Отец мой и дедушка часто обменивались для прочтения книгами из своих библиотек, и я видел дедушкины заметки на полях «Исповеди» Толстого, где он взглядов Толстого не разделяет […]
Дедушка свободно владел французским языком, и моя мать рассказывала мне впоследствии, что, когда она приехала в Петербург, только что выйдя замуж за моего отца, дедушка, встретив ее на вокзале, повез в карете и сразу же заговорил с ней по-французски. Мама «экзамен», конечно, выдержала, так как окончила Смольный [институт]. Со своими детьми он всегда говорил по-русски и лишь изредка с моим отцом говорил по-польски. Все дети называли его papa и на «Вы» и целовали ему руку, а мне почему-то это не приходило и в голову (я единственный в семье говорил дедушке «ты»), и мой папа всегда со смехом отдергивал руку, если я шутя пытался это сделать. Это уже становилось отжившим обычаем.
В моем детстве дедушка жил одиноко. После смерти его второй жены, задолго до моего рождения, к нему переехала его сестра, Екатерина Осиповна, но я почти совсем не помню ее, только остался в памяти ее старомодный чепец и локоны. Она вела дедушкино хозяйство и воспитывала двух маленьких детей, оставшихся сиротами, пока Зина не поступила в институт, а Петруша — в корпус[125]. После того как она умерла, а Зина по окончании института сразу же вышла замуж, дед остался совсем один, Петрушу же, когда ему было четырнадцать-пятнадцать лет, пришлось взять из корпуса, как говорилось, «из-за тихих успехов и громкого поведения». Но дедушка в нем души не чаял, хотя тот ему причинял одни огорчения, и с уроками на дому ничего не выходило, но ему все прощалось это возмущало моего отца, и я раз присутствовал при сцене, которая меня очень расстроила. Петруша, которому было лет пятнадцать, откуда-то вернулся весь завитый в кудряшках, и мой отец накинулся на этого «барана» и стал жестоко его распекать, а тот уткнулся в подушку кожаного дивана и рыдал, — дедушка же только уговаривал отца «пожалеть мальчика». Петруша так и не кончил своего образования, бездельничал, а после смерти дедушки совсем скрылся из глаз семьи. Потом он был «прощен», но жизнь его сложилась очень неудачно […]
Его сестра, моя тетя Зина, как я говорил, вышла очень рано замуж, но с мужем своим, Петром Николаевичем фон Дитмаром, она не была очень счастлива, хотя было у них трое детей, и они в конце концов разошлись. Человек же он был очень незаурядный. Окончив Пажеский корпус, он удивил и рассердил всю свою знатную родню. (Его отец был генерал-губернатором Приамурского края, одна из теток была замужем за варшавским генерал-губернатором Максимовичем, другая — за сенатором Герардом.) Он презрел светские связи и блестящую военную карьеру и поехал в Цюрих, где и окончил политехникум. Он получал впоследствии много патентов на свои изобретения, но никакого проку от этого не бывало — его все надували, человек же он был абсолютно непрактичный, и с ним моей тетке было нелегко. И в нашей семье только один дедушка верил в Дитмара, в его талант и любил его за оригинальную натуру, остальные же относились к нему и его затеям и изобретениям очень скептически. Замечательно, что он придумал (1880-е годы!) световую рекламу на облаках с помощью электрического прожектора. Какие-то изображения появлялись на небе и только перепугали полицию. Но мне теперь кажется, все были несправедливы к этому оригиналу и чудаку, настоящему «непризнанному гению».
Дитмары не жили в Петербурге и постоянно меняли свое место жительства, и я мог лишь взрослым, когда они наконец разошлись, сблизиться с моей тетей Зиной и дружить с ее сыновьями, моими двоюродными братьями.
Знакомств у моего деда было немного. Он, как и мой отец, держался в стороне от «света» и со своими аристократическими родственниками связи не поддерживал, дружил же по симпатии лишь с очень скромными людьми. Он любил поиграть в винт «по маленькой», и у него были постоянные партнеры, большею частью из его сослуживцев, главное же общение оставалось с родными. Одна моя кузина запомнила его слова, которые он как-то обронил в разговоре: «Мы, Добужинские, не аристократы, но очень старого рода литовских дворян[126] — не забудь это».
Документы, перешедшие впоследствии ко мне от моего отца, говорят, что наш род спокон веку обитал на Литве и владел многими имениями[127] (Добужи, Гружи, Райуны, Пеняны), но что впервые наша фамилия официально упоминается с 1532 г.
Много лет после его смерти, взрослым, просматривая некоторые из дедушкиных писем и разных его заметок, я наткнулся на одно его трогательное признание, которое глубоко и сердечно меня умилило и — больше — взволновало, что Наталия Федоровна, первая его жена (мать моего папы) и вторая, Надежда Петровна, обе были, как он выразился, «светочами» в его жизни и такими для него остались и после их смерти…
Дедушка был патриархом всей нашей огромной и на редкость дружной семьи Добужинских, но лишь одно короткое время, что совпало с моим детством, случилось, что в Петербурге жили почти все его дети: четыре сына, две дочери, внуки и внучки. Один лишь Эраст, брат моего отца[128], всегда отсутствовал — служил в Туркестане, и я только один раз его видел, запомнил его рябое круглое лицо и приплюснутый нос. По всем отзывам это был всеобщий любимец, шармер и весельчак и, по-видимому, страшная «богема». Он был необычайно одарен музыкально, и умер он рано.
По большим праздникам, а иногда и по воскресеньям дедушка приглашал к себе всех на обед — сыновей с женами, а дочерей с мужьями и внуков, когда мы стали подрастать. (Нас было три двоюродных брата-погодки: я, Сташа Добужинский и Саша Маклаков). Опаздывать к обеду не полагалось, и дедушка очень серьезно журил за это. Хотя он, будучи католиком, был два раза женат на православных, и все дети по закону того времени были православные, в нашей семье по фамильной традиции держались некоторые польские обычаи.
Так, особенно торжественно, по старине, праздновался в его доме канун Рождества — сочельник — «Кутья». В память Христовых яслей скатерть всегда стелилась на сене, от которого шел такой приятный дух, но из-за сена тарелки всегда стояли неровно. Было двенадцать разных вкуснейших постных блюд — по числу апостолов — и глаза разбегались: тут стояли разные рыбные заливные, копченый сиг, прободенный палкой, маринованные и соленые грибы, винегреты и т. д. Из сладких блюд, кроме самой «кутьи» (вареное пшено, непременно с маковым молоком и толченым миндалем), можно было лакомиться киселями и закусывать рассыпчатым постным сахаром (в желтых и розовых кубиках).
Старинный обычай требовал, чтобы за этот рождественский стол садились не раньше появления на небе первой звезды, тут зажигалась елка и ломалась католическая облатка, которую перед едой все присутствующие делили между собой. (Это соблюдалось всегда и после в доме у моего отца.)
Дедушка вышел в отставку, прослужив пятьдесят лет, и я восьмилетним присутствовал на его юбилее — был 1883 год. Сослуживцами и подчиненными ему был поднесен большой альбом со всеми их фотографиями с массивной серебряной крышкой, где было рельефное изображение нашего фамильного герба Добужинских, и я видел слезы дедушки. Этот подарок, конечно, ему был дороже казенных наград, крестов и звезд и показывал, каким высоким уважением пользовался мой дед на своей службе. Дедушка был католик, и это по законам того времени закрывало чиновникам доступ к ступеням более высоким, каким бы вообще безупречным служакой католик (сиречь поляк или литовец) ни был. Но ни о какой карьере на служебном поприще дед мой и не думал — это было бы против всех его убеждений и противоречило бы его скромности. Он служил ради своих детей — это я часто слышал от моего отца еще в моем детстве. Между прочим, дети тех, кто служил на государственной службе, имели право тогда учиться на казенный счет во многих учебных заведениях.
Дедушка был, как все про него говорили, прежде всего «человеком долга», и был сама лояльность, но это не мешало ему быть в душе патриотом страны своих предков. Он этого не скрывал ни от кого. В историческом же аспекте он, несомненно, мыслил Литву и Польшу как одно неразрывное целое, как было со времен Унии[129]