Воспоминания — страница 17 из 91

. То, что у него в доме, как я говорил, на почетном месте висел портрет Костюшки и все могли видеть, у него коллекцию портретов участников последнего польского восстания, — все это была уже история. Все понимали, что его взгляды и симпатии были его личным делом, никого не касались и к его поистине беспорочной службе не имели никакого отношения.

То же, что на юбилейном подношении, сделанном сослуживцами Петру Осиповичу (что имело место в самое реакционное время), они поместили изображение его родового герба, делает только честь этим людям, и смысл этого жеста не мог не понять и не оценить растроганный дед мой.

Друзья детства. Театр. «Наутилус»

Я рос в Петербурге среди «больших», и товарищей детских игр — моих сверстников — у меня было не очень много: Сережа и Мери Саблины, Надичка Черкасова и два моих двоюродных брата — Сташа Добужинский и Саша Маклаков, а в Новгороде — мой дядя Миня, бывший на три года старше меня.

Самыми ранними моими друзьями детства были Саблины, Сережа и Мери, жившие в соседней квартире. Отец их был сослуживцем моего отца, тоже артиллеристом, а их мать — тетя Алися, как я называл, была чистокровная англичанка, рожденная Sherwood. Может быть, она меня ласкала совсем маленького, жалея, что я далеко от мамы, и след этой ласки сделал таким милым ее образ, и его я сохранил в своей памяти как самое очаровательное и женственное видение моего детства. Я помню ее синие глаза, кроткую улыбку и густые косы, которые лежали короной на ее голове. Она всегда носила аметистовую брошь, и этот фиолетовый камень всю жизнь мне ее напоминает. Алиса Фоминишна умерла совсем молодою, и это была первая смерть, которую я видел в своей жизни (года за два до смерти дяди Феди Софийского). Мне было лет пять; помню английский странный гроб, весь в цветах, и ее мертвую прелестную голову, ангельски спокойную в белых рюшах погребального чепца. Я стоял, ничего не соображая, точно в столбняке, около этого гроба.

Мы были очень дружны с Сережей, он был спокойный толстый мальчик и рисовал, как и я, но больше лошадей, корабли и пароходы, я удивлялся, как он знает каждую снасть (у него были родственники-моряки, может быть, от них он и научился). Я ему написал первое письмо в моей жизни, когда мне было четыре с половиной года: «Серожа прыходи играть. Ко мне».

Когда нам с ним было лет около семи, нас стали учить по-французски.

Первой нашей гувернанткой была необыкновенно живая маленькая старушка M-me Priot. Из окна можно было видеть, как она, еще на дворе, семеня торопливыми шажками, начинала распутывать свои шарфы. Уроки проходили то у меня, то у Сережи. Она всегда быстро влетала в комнату, и мы должны были ее встречать песенкой на один старинный французский мотив — «Mère Michele»: «Bonjour Madame Priot, comment vous portez-vous?»[130], а она отвечала в тон нам: «Merci mes chers enfants, ça n’va pas mal et vous?»[131] Дальше мы пели вместе и маршировали вокруг стола — она с линейкой на плече, мы за ней. Урок происходил в моей детской, и няня всегда присутствовала, сидя с работой на своем зеленом сундучке, и прислушивалась к уроку. Madame линейкой показывала на картинки, в изобилии висевшие в детской: «La basse cour», «Le dindon», «Le cochon»[132], и за нами няня повторяла. Когда же наступало время завтрака, няня приглашала: «Алон дежене»[133]. Ела Madame Priot удивительно проворно и стыдила нас за медлительность: «Chers enfants, si vous mâcherez toujours avec une lenteur pareille, vous ne réussirez jamais dans vos études»[134]. Однажды, отупев от ba-be-bi-bo-bu и т. д., мы взбунтовались и по уговору вдруг вместе затораторили: «люди-люди-человеки, люди-люди-человеки» — к неописуемому ужасу гувернантки. Сережа был наказан его отцом, как зачинщик, — оставлен без сладкого блюда.

После к нам стала приходить хорошенькая M-lle Julia Junot с розами на шляпке. Однажды она нам предложила понюхать, как хорошо пахнет духами ее крепкая щечка.

От французских уроков, которые с нами стала брать и Мери, остались памятными очень милые книжки «Bibliothèque rose», как «Le bon petit diable», и многие другие с чудесными иллюстрациями, а также «Monsieur Polichinelle» и «Hurluburlu»[135], где были очень забавные раскрашенные картинки.

Меричка была года на полтора моложе меня. У нее были такие же синие глаза с длинными черными ресницами, как у ее покойной матери, и такой же овал лица. Само собой было решено, что она будет моей женой, хотя для меня она была как сестрица, и, когда мне было лет шесть, мы даже устроили «свадьбу» и ходили вокруг аналоя, который я соорудил в моей детской. Между тем у меня уже была тогда невеста — Надичка, и как это совмещалось — непонятно, хотя для далекого моего будущего это было знаменательно во многих отношениях.

В дальнейшем судьба нас разлучила и сводила лишь два раза в жизни… Первый раз, когда Мери была в самом расцвете своей восемнадцатилетней прелести институткой Екатерининского института, а я был студент, и при встрече меня поразило ее сходство с прелестным образом ее матери, который я так ясно помнил, я совсем было влюбился в это истинно «мимолетное видение». Последний раз я ее встретил почти через 20 лет, только что овдовевшей и ставшей еще более очаровательной, и у меня совершенно закружилась голова… Но все-таки она так и прошла мимо моей жизни бесследно.

Еще одним моим другом детства, тоже с самых ранних лет, была Надичка Черкасова. В ту пору семья Черкасовых была самой близкой моему отцу. Константин Семенович Черкасов был военный инженер, георгиевский кавалер и раньше служил в Туркестане, откуда и идет знакомство и дружба моего отца с ними. Его жена, Анна Ивановна, керченская гречанка (Митрова), в молодости была совершенная красавица (помню у них ее большую овальную фотографию 70-х годов с длинным шлейфом и с розой в волосах — такою я всегда себе потом представлял Анну Каренину).

Жили они на Выборгской стороне, недалеко от нас, на той же Симбирской улице, и дом их, как говорится, был «полная чаша», они были люди со средствами. Черкасов превосходно рисовал, и, если бы ему не мешала служба, он мог бы стать, наверно, замечательным художником. Я всегда с интересом рассматривал разрисованные им крышки двух круглых столиков. Под толстым зеркальным стеклом были изображены небрежно брошенные карты, какой-то счет и разорванный конверт с адресом и маркой и т. д. Сделано все было с замечательной иллюзией, «как живое». Один из этих столиков, столь памятный с детства, я видел и взрослым и мог оценить, как искусно сделаны эти «trompe-l’oeil»[136]. Помню у них на стене также сочные акварели Петра Соколова «Тройка зимою» и «Тройка осенью», восхищавшие меня.

Отец называл Черкасовых «святое семейство», и действительно, это была на редкость уютная и дружная семья. Мой отец в своем одиночестве, вероятно, не мог не завидовать такому полному счастью, и естественно, что его тянуло греться у этого foyer d’autrui[137]. Они его любили, как родного, всегда звали «дядей». «Дядей» стали звать моего отца и другие немногочисленные его друзья, и помню, что на донышке своей фуражки, где офицерами принято было печатать золотом свои инициалы, он ставил «дядя». Еще с Туркестана отец также дружил и с братом Черкасова, Фединькой Черкасовым, как все его звали, казачьим артиллеристом, воспоминание о котором тоже тесно связано с моим детством. Я его называл «дядя Федя длинный» — в отличие от маминого брата — «дяди Феди тонкого» и папиного брата — «дядя Феди толстого». Он был моим крестным отцом. Был он невероятно высок, с огромной бородой почти до пояса (отец называл его «Черномор») и облачен был в длиннейший казачий офицерский сюртук без пуговиц, на крючках. Мне было забавно, что на его золотых погонах значилось «О», и я думал, что это «номер ноль», потом узнал, что это означает «Оренбургское казачье войско». Смотрел он сквозь свои золотые очки строго, но я его совсем не трусил, только замирал от восторга и ужаса, когда меня, совсем маленького, он подбрасывал до поднебесья. Наездами он приезжал из Оренбурга и всегда внезапно и с шумом появлялся у нас, он гремел уже в передней, обращаясь к отцу и дяде Гоге: «Едем!» — «Куда?» — «Все равно — едем!» Был он, как говорили, «театрал» и «балетоман», слова тогда для меня не совсем ясные. Тогда-то и стал появляться на моем горизонте загадочный «Савосов»[138], к которому мой отец якобы уезжал.

Надичка Черкасова, одного со мной возраста, была веселая черноглазая девочка с длинной шейкой, на которой сидела черная родинка, и с толстой косичкой, хохотушка и насмешница; она всегда меня тормошила и дразнила и считалась моей невестой. Однажды родители подслушали наш разговор, когда мы, совсем крошечные, сидели рядом на горшочках: «Когда мы будем венчаться, — говорила Надя, — то я поеду в золотой карете», а я сказал ей: «В бриллиантовой».

В семье всегда об этом со смехом вспоминали. Но романа в дальнейшем у нас так и не получилось, первая же моя любовь (безнадежно неразделенная) была красавица с картины Ганса Маккарта, в широкополой шляпе со страусовым пером, — иллюстрация в «Живописном обозрении». Мы с Сережей Саблиным оба в нее влюбились и по очереди целовали в губы и даже замусолили картинку, так что боялись, что это увидят. Одно время мы с Надичкой в компании с другими детьми начали учиться танцам у высокого и стройного танцора имп[ераторского] балета Троицкого. Уроки он давал в зале у одних из соседей по нашему дому, и мы с Надей были самая маленькая пара. Уроки продолжались недолго, мы выучили только несколько балетных позиций и после этого напевали «На паркете в восемь пар мухи танцевали, Увидали паука — в обморок упали» (я пел «в омморок»).