Гимназия
После возвращения с Кавказа я продолжал готовиться к поступлению в гимназию. Вначале у моего отца был план вовсе не отдавать меня в какое-нибудь учебное заведение, а чтобы я учился дома с лучшими преподавателями по выбору отца и сдал бы потом экзамен на аттестат зрелости. Отец очень скептически относился к тогдашней казенной средней школе, хотя и находил классическое образование нужным. Графа Толстого (министра народного просвещения при имп. Александре III), проводившего угодные императору идеи, считал врагом просвещения, и я помню — это было позже, — как меня поразило, что отец, никогда не осенявший себя крестом, узнав, что Толстой умер, перекрестился («Слава богу»). Отец также боялся для меня случайных влияний в школе и среды товарищей, неизбежно менее культурной по сравнению с тем уровнем, на который меня поставило его воспитание.
Увы, этот план — одно из идеальных мечтаний отца — конечно, был неосуществим из-за материальных условий, и меня пришлось готовить в гимназию, но отец все же хотел оттянуть поступление, чтобы я подольше был дома под его влиянием. Поэтому меня решено было готовить для поступления прямо во 2-й класс гимназии. В кадетский корпус отец и не думал меня отдавать. Я имел право поступить и в Пажеский корпус, как внук «штатского генерала», каким был дедушка, или в лицей, или в училище правоведения, но отец считал, что эти «привилегированные заведения готовят лишь карьеристов», и это ему глубоко претило. Он сам никогда не искал каких-либо протекций и был настоящим «человеком долга»[143].
Впоследствии я от него неоднократно слышал, что долг этот он видел в максимуме добра, которое можно делать, состоя и на военной службе. Солдаты его обожали (я знаю множество трогательных фактов), и они всегда уходили со службы грамотными. Сам он стал военным по случайной необходимости, отданный с детства в корпус, и делать из меня военного и вообще предрешать с детства мой будущий путь было чуждо всем его взглядам на воспитание.
Ему самому пришлось пройти суровый николаевский режим кадетского корпуса. Он поступил (кажется, в 1850 г.) в корпус в Брест-Литовске, где тогда жили его родители, обремененные многочисленным семейством, в силу чего его и пришлось отдать «интерном» на казенный счет. Вскоре весь корпус почему-то был переведен в Москву, в Лефортово, но в 1856 г., во время коронации Александра II, произошел (историей умалчиваемый) кадетский бунт, и все кадеты взбунтовавшейся роты через одного были отданы в солдаты. Отца чаша сия по счастливой случайности миновала, судьба же отданных в солдаты (на Кавказ) была ужасна. Всех избегших этой участи перевели в разные корпуса, сам же московский Александровский—Брестский корпус был закрыт.
Все это я понемногу узнал из рассказов моего отца. Особенно меня поразило, как кадеты стояли один за другого и, когда их спрашивали, кто зачинщик, все разом, как один, заявляли: «Мы все».
Интересно было от него узнать и то, что в начале 1850-х годов, в конце царствования Николая I, в Московском корпусе преподавали и профессора университета.
Отец был переведен в Виленский кадетский корпус, откуда и был произведен в офицеры в 1862 г. (Программа высших классов корпусов в то время соответствовала курсу юнкерских и военных училищ и из корпусов выходили прямо в офицеры, что впоследствии сохранилось как привилегия лишь в Пажеском корпусе.) Виленский кадетский корпус был закрыт после польского восстания 1863 г.
Для подготовки меня в гимназию отец пригласил студента Военно-медицинской академии Агафангела Ивановича, который поселился со мной в детской. Это был длинный, очкастый и бородатый студент, очень добрый и мягкий со мной, с которым я засел за латынь и за ужасную арифметику с задачами на бассейны и поезда, догоняющие один другого, и т. д. Но память у меня была неплохая, я учился с охотой и без особого утомления.
Раз я увидел среди книг моего учителя учебник анатомии с рисунками и в его отсутствие с большим интересом его рассматривал. Тут я впервые узнал о тайне рождения, увидел рисунки материнской утробы и зародышей. Понятно, как это открытие меня взволновало и испугало. Объяснений я побоялся у кого-нибудь спросить.
Агафангел Иванович учил меня год, а потом, сам занятый экзаменами, передал меня другому студенту, низенькому, прыщавому Михаилу Львовичу Тривусу, тоже хорошему и спокойному учителю. Иногда я ходил заниматься к нему на Захарьевскую улицу. Он меня окончательно подготовил к экзаменам во 2-й класс гимназии.
Михаил Львович ходил в штатском — форма для университетских студентов только что вводилась, и студенты в нее, помнится, не охотно наряжались, у них и без того была как бы форма, почти все они носили пледы и широкополые шляпы — таким ходил и Михаил Львович. Агафангел же Иванович носил сюртук Военно-медицинской академии с черными погонами, украшенными по диагонали двумя серебряными полосками, и был вооружен никчемной шашкой (смеялись, что в ножнах у этих студентов вместо клинка должен быть клистир). Помню рассказ отца, как однажды Александр II, мчась по набережной, усмотрел медицинского студента без этой шашки. Тут как раз проходил отец, и, увидев офицера, царь приказал отвести злополучного медика на гауптвахту. Отец должен был исполнить это «высочайшее повеление», и по дороге бедный студент чуть не плакал, думая, что его отдадут в солдаты. Рассказ этот тогда очень меня огорчил, так как привык считать Александра II «добрым царем», и отец его уважал, и его овальный портрет в гусарском мундире украшал мою детскую — висел над дверьми, где была моя трапеция.
За два с половиной года занятий с моими учителями я подготовился к экзаменам во 2-й класс гимназии. Между тем отец был произведен в полковники и должен был уехать в Кишинев командиром батареи. Все его хлопоты, чтобы получить назначение в родную нам Вильну или Киев, который он тоже любил (там он родился), успеха не имели. Приходилось ликвидировать нашу квартиру и обстановку и уезжать. Кончался самый счастливый период моего детства.
Мы с отцом с болью в сердце расставались с нашим аквариумом, с птицами, с моими морскими свинками, с коллекцией отцовского оружия, со всей обстановкой. Отец брал с собой лишь всю свою, ставшую уже очень обширной, библиотеку, за исключением накопившегося хлама.
Он должен был уехать очень скоро, и решено было, что я пока останусь в Петербурге и буду держать экзамены в 1-ю гимназию, где учился Сташа, и на это время перееду жить к дедушке Петру Осиповичу.
Настала первая, самая долгая разлука с моим папой. Дедушка был уже несколько лет в отставке и жил на покое с младшим сыном, дядей Петрушей, в Поварском переулке, куда я и переселился.
Я давно уже перестал бояться строгого дедушку. Со мной он беседовал как с равным, шутил, и эта шутливость делает мне особенно дорогим его образ. Его записочки, которые он писал отцу, приглашения, например, на обед, почти всегда веселые, часто он предваряет о меню — «но если кухарка не подведет», и во многих его письмах сквозит эта улыбка.
У дедушки мне было уютно, и я полюбил мирный и чистенький переулок, где гулко по утрам раздавались крики разносчиков, и эти соседние, новые для меня, чинные и серьезные улицы — Московскую и Кабинетную[144].
1-я гимназия, где я сдавал свои экзамены, была на углу Ивановской[145] и Кабинетной, недалеко от дедушкиного Поварского переулка. На первый экзамен закона божьего дедушка меня повез сам. Мы ехали на извозчике, и около Владимирского собора я перекрестился. Дедушка заметил: «Если крестишься, делай это сознательно, а не маши рукой, лучше тогда вовсе не креститься», — я это навсегда запомнил.
Вступая в гимназические сени, я впервые ощутил тот «мороз», который меня и после часто одолевал в гимназии. Меня окатило холодом уже сразу при виде важного в ливрее швейцара с медалью, открывавшего двери с медными прутьями; и стены коридоров, окрашенные блестящей масляной краской, и широкая лестница, и гул голосов, а в зале громадные портреты царей — все было чужим и даже враждебным. Суровым показался и директор Груздев, которому дедушка меня представил, — с его белыми баками и страшно черными бровями. Его орденская звезда на синем вицмундире тоже казалась грозной.
Дедушка сел в классе за парту и, приложив ладонь к уху, слушал мои робкие ответы батюшке. Этот экзамен был выдержан, и дедушка меня поздравил. Экзамены продолжались несколько дней. Между экзаменами я ходил подучиваться к моему учителю Михаилу Львовичу, жившему теперь поблизости от дедушки, на Ямской, у которого всегда толпились какие-то шумные студенты, пившие чай.
Наконец, все экзамены я окончил и узнал, что принят во 2-й класс с переводом в Кишиневскую гимназию.
Я был, конечно, в восторге и, летя домой к дедушке из гимназии, по дороге на Кабинетную, подскочил к ветке, спускавшейся из-за забора у какого-то трактира, и сорвал листик. Проходя тут позже, при виде этой ветки я всегда вспоминал тот счастливый момент.
Кончился и этот маленький период, и я, с гордостью украсившись гимназической фуражкой с серебряным, прелестным своею матовостью гербом, поехал в Новгород к другому дедушке и к бабушке — побыть с ними на прощанье.
Теперь я ехал в Новгород уже один, как большой, через скучное Чудово, мимо милых полустанков на Новгородской дороге и сам добрался до дедушкиного дома. Разумеется, там я ходил как триумфатор. Я попал в веселую компанию хорошеньких девочек-гимназисток, и впервые я получил «любовную записочку» во время какой-то игры:
Прощай, наш миленький дружочек,
Уедешь ты в далекий край,
Но этих девочек кружочек
Смотри, злодей, не забывай.
(Увы, потом оказалось, что это сочинил мой дядя Коля, который мне подсунул эти стишки.) В этот приезд я нарисовал тот вид из окна с забором и крышами Десятинного монастыря, который так всех восхитил. В конце июля мы с няней уехали к папе в Кишинев, распрощавшись с Петербургом надолго. Мне было тогда неполных 11 лет.