Там же гостил брат Ивана Петровича — Дмитрий Петрович, проф[ессор] химии Варшавского университета. Он был очень высок и худ и такой же бородач, как и его брат, говорил хриплым басом, балагурил и смешил наше общество до упаду.
По соседству жили Терские, друзья Павловых, где были две барышни — Фаина и Соня; Дмитрий Петрович нас со Сташей выдал за студентов, приехавших на каникулы к своим дяде и тете (а я как раз тогда остался на 2-й год в 6-м классе…), а потом сам нас коварно разоблачил. С этими девицами, умненькими и веселыми, мы со Сташей вели разные серьезные разговоры и устраивали «дебаты», причем Сташа провозглашал себя славянофилом, консерватором и пессимистом, а я, наоборот, — западником, либералом и оптимистом, и в спорах мы состязались перед сестрами в остроумии (а раз, не сойдясь во мнениях, в присутствии этих благовоспитанных барышень жестоко повздорили, чуть не поругались — совсем по-мальчишески).
То лето, такое богатое впечатлениями[191], я закончил еще поездкой в Новгород, где давно не был, и, к счастью, успел повидать всех, а через год дедушка, баба Дуня и дядя Тима, уже оканчивавший тогда Технологический институт, все как-то странно, один за другим, скончались от какой-то горловой болезни.
Учиться второй год в том же классе было нетрудно, и у меня было много свободного времени, но я медленно сходился с новыми товарищами и все перемены между уроками проводил среди прежних приятелей, в их 7-м классе. Тогда завелся обычай собираться на дому у одного из них — маленького Юльки Залкинда, с которым я особенно сдружился (несмотря на то, что он был 1-й ученик в классе, «первых учеников» у нас в гимназии не любили), в квартире его брата, милейшего доктора, рыжебородого Вильгельма Сигизмундовича. Иногда появлялась старозаветная старушка, мамаша, в шелковой наколке, угощавшая нас крепким чаем с печеньем-ломом. Там иногда мы музицировали. Доктор был хороший пианист, брат его играл на альте, я приносил свою виолончель, а Сережа Берман (Медведев) скрипку, и мы исполняли для собственного удовольствия нетрудные квартеты или трио. Терпеливыми же слушателями были остальные трое из нашей компании: немцы Лукас и Велер и полушвейцарец Юлий Грожан (сын учителя французского языка).
Последний нас огорчал полным отсутствием слуха, мы им занялись, и он на наших глазах прогрессировал, а позже, студентом, стал постоянным посетителем оперы и даже не очень фальшивил, напевая мелодии.
Часто мои товарищи засиживались играть в карты, которые я терпеть не мог, и меня так и не научили винту, которым те увлекались, и, пока они занимались этим делом, я сидел сбоку и рисовал. Толстяк Медведев, поджарый Лукас и густобровый Грожан были неизменными объектами моих карикатур. Все это доктор забирал себе, и за два года нашего «клуба» у него образовался целый альбом моих рисунков.
Нравственность наша оставалась чистой, хотя мы и любили похохотать над неприличным анекдотом и посквернословить ради зубоскальства.
Мы были совсем невинны в вопросах политики, и в нашем кружке почти не касались серьезных тем. Кто-то раз принес книжку запрещенного Писарева, и я ужаснулся его циничному развенчанию Пушкина[192] […]
Тогда ни я, ни другие не могли предполагать, что наш Юлька Грожан впоследствии станет крайним социалистом, что, впрочем, не мешало мне продолжать дружить с ним и его любить, он же никогда не совращал меня в свою веру.
Я без труда перешел в 7-й класс. 7-й и 8-й классы считались уже преддверием университета, и я сразу почувствовал себя возмужавшим и уверенным в своих силах. Наступившее же лето 1893 г. было одним из самых замечательных в моей жизни: я первый раз поехал к моей матери в деревню, в Тамбовскую губернию, и погрузился совсем в иной мир.
После первой поездки к моей матери я возвратился в Вильну совсем обновленным и от прежнего подавленного состояния освободился. То, что заветный аттестат зрелости уже не за горами, а с ним и университет, примиряло с гимназией, только бы теперь скорее ее кончить! В этом бодром настроении и прошли два последних года в гимназии, появилась жизнерадостность — точно взошло солнце.
Но ничем особенным я не мог бы похвалиться за эти два года. Учиться мне было легко, с удовольствием даже заучивал наизусть Овидия и Горация и без труда перешел из 7-го в 8-й класс. Я продолжал много читать, кончил всего Достоевского, прочел «Войну и мир» во второй раз и много романов Золя (особенно мне понравились «Oeuvre»[193]) и «Ventre de Paris»[194], а в 8-м классе увлечен был Жорж Занд и Гофманом.
Но в общем я мало сидел дома и проводил время довольно легкомысленно и пусто, стал посещать балы в Офицерском и Дворянском собраниях, и у меня завязывались новые знакомства.
На Рождестве, семиклассником, я побывал в Петербурге и съездил впервые в жизни в Кронштадт, где жило «святое семейство», как отец называл семью Черкасовых. Уютнейшим образом я провел среди них дня три. Надичка, мой самый первый друг детства, уже кончала один из петербургских институтов, носила длинное платье и была очень мила со своей стройной шейкой, украшенной родинкой, и в гладкой прическе. Я попал к ним в самое радостное время — Надя была помолвлена с военным инженером, бароном Клодтом (фон Юргенсбург), и никто не подозревал, что Константин Семёнович, ее отец, через месяц внезапно скончается посреди своих детей… Через год я встретил Надю на вокзале в Вильне, когда она ехала со своим мужем в свадебное путешествие в Париж. Она была очень красива, очень элегантна, и мне было странно, что ее муж старше ее, но было приятно сознавать, что моя сверстница теперь замужняя дама и баронесса: это как-то подымало меня самого в собственных глазах…
После первого лета в Тамбовской деревне, а особенно после второго, где я столько рисовал с натуры, я себя все больше чувствовал художником. Мои карикатуры в нашем «клубе» продолжались — он существовал еще год, пока мои товарищи, перегнавшие меня, не окончили гимназию к не рассыпались по разным университетам. Теперь я изощрялся в моей технике и придумал из озорства и для эффекта «жирные штрихи», которые имели большой успех у моих невзыскательных друзей. В этом я никому не подражал; кроме Вильгельма Буша и Каран д’Аша, я видел только вялые и пошлые карикатуры в «Стрекозе», «Шуте» и «Осколках»[195], которые мне ужасно не нравились. Среди моих сотоварищей не было художников, только в 8-м классе появился новичок Цивинский, отлично рисовавший одним тонким штрихом «галантные» сюжеты, но он меня не заразил.
Будучи в 7-м классе, я задумал сделать большую карикатуру — рисунок знаменитого катка в Бернардинском саду с его завсегдатаями, который я часто посещал, но там уж не предавался спорту, а больше наблюдал. Я много трудился над этим рисунком, делал все от себя и тем упражнял свою зрительную память. Этот рисунок со многими персонажами виленского общества пошел по рукам и составил мне даже «славу» в Вильне, а многих, говорят, и обидел.
В гимназическое время в Вильне я только пассивно вбирал впечатления и неизменно любовался, но рисовать город я начал лет через 6–7, после окончания гимназии, когда созрела потребность к этому и уменье, — после мюнхенских лет и поездок в Венецию и Париж. И долгая разлука помогла тому, что мои глаза раскрылись. Помню только один рисунок Вильны, сделанный на память в «импрессионистической манере», но уже в студенческое время («Костел св. Екатерины ночью»).
С переездом к нам второй жены моего отца — Костуни (я был еще в 6-м классе) — я ее теперь стал называть, к огорчению отца, официально Констанцией Оттоновной — началась новая жизнь и новые порядки. С ней я сойтись не мог[196], не знал, о чем говорить, она тоже, да и в дальнейшем, когда появились дети, Олег и Ольга (Ляля)[197], которых я очень полюбил, это не приблизило ее ко мне. А тут встала еще новая стена: моя так называемая «мачеха» невзлюбила брата, Игоря (правда, он был шалун), и отец, который его обожал, скрепя сердце, отдал мальчика интерном в кадетский корпус во Пскове, что было лучшим выходом. Там оказался очень умный и заботливый воспитатель, а кроме того, во Пскове жили тогда Маклаковы (мой дядя был туда переведен начальником пехотной дивизии), и Игорь по воскресеньям мог ходить к своей тете Кате. Позже, приезжая в Петербург, я по дороге всегда останавливался во Пскове, брал номер в гостинице «для проезжающих», и мы с ним «кутили», объедались знаменитыми виленскими колбасами, которые я привозил, и я читал ему вслух что-нибудь из Марка Твена или из Гоголя.
Дома было все то же, только, когда я был в 8-м классе, родилась моя сестра, чудная девочка, ее назвали Ольга-Рогнеда, хотя священник не хотел этого языческого имени.
Зимой же произошло большое несчастье: Констанция Оттоновна однажды вечером поехала на прогулку в коляске, лошади чего-то испугались и понесли, кучер не мог их сдержать. Она растерялась, выпрыгнула из экипажа и жестоко разбилась. Я помню ужас этого вечера, почему-то зажженные свечи и страшное беспокойство отца из-за ее долгого отсутствия. Он нашел ее в соседнем госпитале в беспамятстве, которое продолжалось много дней. Тут я увидел, как любил эту женщину мой отец, — он не отходил от ее кровати, записывал каждое слово, которое она говорила, медленно приходя в сознание.
Она долго лежала больной дома, и вся квартира пропахла йодоформом. Меня переселили к старикам Добужинским, было чрезвычайно мрачно, — подо мной жил сумасшедший, косноязычный еврей, которого какие-то негодяи дразнили, а он дико мычал. Я затыкал по ночам уши от ужаса.