Воспоминания — страница 31 из 91

Здоровье жены моего отца после этого несчастья совершенно пошатнулось, у нее развился туберкулез, отец ее возил в Закопане, в австрийский курорт, потом она ездила на кумыс в Пермь, но все было безуспешно. От ее красоты ничего не осталось, она стала невероятно худа и крайне нервна, но прожила еще шесть лет…[198]

Из внешних событий, которые произошли, когда я был в 8-м классе, была смерть имп. Александра III, после чего пошли всякие слухи и легенды о молодом царе — все от него ждали какого-то обновления, и общее настроение в Вильне было тревожное и полное каких-то надежд. Нам в гимназии почти не говорили о политике, также и национальные вопросы совсем не затрагивались.

Выпускные экзамены я сдал с подъемом и благополучно[199] (едва не удостоен был серебряной медали — не хватило одного балла!) и наконец получил из рук директора Бржезинского долгожданный аттестат зрелости. Поздравляя меня и пожимая руку, директор неожиданно сказал: «А у меня все хранится ваша карикатура на Делянова» и пожелал мне дальнейших успехов (это был тот рисунок, который я сделал в 5-м классе!).

После этого торжества, выходя гурьбой из гимназии, мы первым делом сорвали с фуражек гимназические серебряные значки, лавровые листья и буквы «В.2.Г.» и побросали их в тротуарную канаву, «риншток». С соседом по парте, Пушкевичем, мы пошли ко мне в пустую квартиру (отец с семьей был в лагере, в Оранах, и я оставался один в Вильне с денщиком, он же повар) и откупорили бутылку вишневой настойки, которая ждала этого дня 6 лет! (На этикетке отец написал: «1889 г. Открыть в день окончания Славушкой гимназии»). Увы, кто-то из денщиков за эти годы не утерпел, соблазнился этим нектаром и налил какой-то кислятины!

У меня уже была заготовлена студенческая форма. Так как получившему аттестат сомнений в приеме в какой бы то ни было университет не было, то окончившие гимназию обычно в эту форму сразу же облачались. И я, переодевшись в белоснежный, совсем офицерский китель с золотыми пуговицами, с орлами и надев летнюю студенческую фуражку с белым верхом и синим околышком, сейчас же пошел щеголять в «телятник» (так назывался в Вильне бульвар) и в Ботанический сад. И сколько было встреч, восклицаний и поздравлений — мое тщеславие могло быть удовлетворено! Я встречал еще таких же счастливцев, как и я, и мы уселись демонстративно в запретном еще вчера гимназистам летнем ресторане и молодецки потребовали полдюжины пива.

Деревня

Памяти моей матери

Русскую деревню и помещичью жизнь мне пришлось узнать в моей молодости довольно поздно, детство же мое было полно самых разнообразных впечатлений от поездок по России. Кроме ежегодных посещений Новгорода, мы с отцом ездили из Петербурга и в Финляндию, и в Литву, одно лето провели на Кавказе, а затем целых два года прожили в Кишиневе, откуда ездили в Киев и Одессу. И лишь семнадцатилетним[200] я попал в настоящую русскую усадьбу.

Из Вильны, где я учился в гимназии, я ехал тогда в тамбовскую глушь «знакомиться» с моей матерью. С четырехлетнего возраста я жил с моим отцом и в детстве видел ее редко — у нее давно была своя семейная жизнь. Мать моя тогда уже оставила сцену и поселилась на своем хуторе в Кирсановском уезде. И с тех пор гимназистом, а потом студентом я стал ездить туда каждое лето. Во время этих путешествий я пересекал почти всю европейскую Россию с запада на восток, и сколько было одних дорожных впечатлений! Особенно они были замечательны во время двукратной поездки по всей Волге — от Твери до Саратова, когда я ездил в деревню кружным путем.

Хотя мои детские воспоминания о Новгороде были еще совсем живы, но после «европейского» Петербурга и нескольких лет жизни в барочной и католической Вильне я вначале смотрел на русские города и природу вроде как глазами «чужестранца» и, может быть, отчасти благодаря этому все в деревне воспринималось так особенно остро и свежо. Впервые очутившись там, я не только пассивно вбирал в себя новые для меня впечатления: в том возрасте я мог уже сравнивать с виденным и начинал в себе чувствовать художника. Острота и свежесть не уменьшались в дальнейшие годы — в деревне я не засиживался, всегда был только «гостем», и каждый приезд давал мне всегда что-нибудь новое и неожиданное…

Первый раз я поехал в деревню, только что перейдя в 7-й класс гимназии — большое событие в моей тогдашней жизни, — и был в особенно бодром и жизнерадостном настроении, вдруг нахлынувшем на меня, и в большом волнении от предстоящей встречи с матерью. Отец посоветовал мне по дороге остановиться в Орле, где жила его двоюродная сестра, которую и он, и моя мать знали еще в молодости.

В Орле, совсем как и в Новгороде, на огромной площади пахло сеном и дегтем, под ногами были такие же гигантские булыжники, и меня поразил размах этого города: каменные солидные дома, обширные их сады, необыкновенного простора улицы, вдоль которых вольно носились целые тучи пыли.

Моя двоюродная тетка жила в старинном деревянном особняке на одной из окраинных тихих улиц, неподалеку от самого «Дворянского гнезда», городской усадьбы Лизы Калитиной[201] — предание еще было живо… Дом моей тетки был настоящий «барский», внутри все было комфортабельно и солидно — темные, тяжелые портьеры, старомодная мебель, особенно блестящий паркет, повсюду растения и цветы — от всего веяло домовитой, налаженной жизнью и уютом.

Ольга Григорьевна была хороша в свои 45 лет (года, считавшиеся тогда пожилыми); в чертах ее было что-то цыганское, говорила баском и решительно; у нее были такие же горящие глаза, как и в молодости (я судил по ее старой фотографии у моего отца). Она уже седела и, как полагалось тогда дамам солидного возраста, носила на волосах черную кружевную косынку. Конечно, передо мной была настоящая тургеневская барыня. Неожиданно было увидеть рядом с ней ее дочь Лину, маленькую, горбатенькую и странно одетую в шелковое черное шуршащее платье. Но кузина показалась мне умницей, и мы водили с ней «серьезные разговоры», прогуливаясь по их большому саду и играя в крокет.

Мне хотелось себя настроить поэтически: романы Тургенева я сравнительно недавно прочел впервые, и они были еще мне совсем «осязательны», и я похаживал в мечтательном уединении возле «Лизиной» усадьбы, но, увы, все там было каким-то новым, и блестела только что выкрашенная крыша дома. На старый калитинский сад я мог умиляться лишь издали, видя только верхушки его деревьев, — он был окружен глухою стеной.

Время в Орле промелькнуло бесследно: там я больше никогда не был.


Я ехал всю дорогу в 3-м классе. Удавалось и поспать, вытянувшись на длинной скамейке, пока новый пассажир не усаживался на мои ноги. С тех пор я приучился путешествовать, и провести три, даже четыре ночи в вагоне мне ничего не стоило, предаваться же сну я мог в любой позе, и даже, чем более она была неудобна, тем сон слаще.

В вагоне пахло мужиком, смазными сапогами, махоркой, и каких только типов не приходилось видеть в 3-м классе, каких разговоров не наслышаться, а ночью — подымались всевозможные храпы, и с присвистом, и с чавканьем, и с воркованием, и басистые, и дискантовые (особенно отличались толстяки), слышались сонные голоса и чьи-то бесконечные споры, под которые я и засыпал. И в следующие годы я ездил к маме почти всегда в 3-м классе, и, если бы записывал все те вагонные диалоги и словечки, накопился бы материал прелюбопытный.

За все мои поездки по России, как ни странно, у меня не случилось никаких особенных приключений и романтических встреч, но всегда казались загадочными пассажирки, едущие в вагоне 1-го класса или в международном, не обращавшие, увы, никакого внимания на гимназиста, путешествовавшего в зеленом вагоне 3-го класса. Раз только, студентом (я ехал тот раз во 2-м классе), всю ночь я проговорил с таинственной бледной и грустной пассажиркой — она лежала на верхней койке, а я внизу; она неожиданно предалась конфиденциям и плакала, а я неловко ее утешал; потом оказалось, что она моя дальняя родственница из Орла! — после никогда больше ее и не встречал. В другую поездку однажды разговорился с гимназисткой, у которой было совсем детское личико. На одной долгой остановке между поездами мы погуляли поздно ночью по пустым улицам незнакомого города, и она стала впадать в сентиментальность, но, когда расставались, я, желая быть «не таким, как все» и поразить провинциалочку, сказал ей: «А я вам руки не поцелую», чем, вероятно, только обидел эту барышню.

На больших станциях я иногда видел шумные проводы и встречи с цветами и военной музыкой, офицеры и губернские франты толпились около синего вагона, в окне же улыбалась заезжая «дива» или местная «львица»; в станционных буфетах (где так особенно вкусно и обильно всегда у нас кормили горячим борщом, пирожками, икрой — чем угодно!) по переполненному залу сновали татары-лакеи с бритыми головами, на длинных столах с белыми скатертями стояли никогда не откупориваемые запыленные бутылки с заграничными этикетками и красовались обязательные пальмы, все шумело, торопилось, и то и дело раздавался зычный голос вокзального швейцара, объявлявшего об отходе того или другого поезда. На маленьких станциях была своя жизнь, по перрону прохаживались под ручку разряженные девицы в расшитых крестиками «русских» костюмах, в бусах и с косами, поглядывая на пассажиров, а гимназисты или телеграфисты «волочились» за ними, разгуливая для шика в пальто внакидку. И никто не подозревал, что за всем этим где-то наблюдает Антон Павлович Чехов, еще никому тогда не ведомый…[202]


Я ждал первой встречи с моей матерью с понятным нетерпением: от последнего нашего свидания в Киеве, где она пела в опере (я ее слышал в «Кармен» и «Демоне»), прошло пять лет — громадный срок в моем возрасте…