Перед своим отъездом дядя Федя познакомил меня с одним своим приятелем, в дом которого мне стало интересно ходить, — там случались очень оживленные собрания с судейскими людьми, литераторами, журналистами и артистами: бывал только что появившийся юный Шаляпин, любитель-певец адвокат В. Цехановский, Вец — про которого шутили, «В. Вец не Пе Вец». Там я встречал Ариадну Владимировну Тыркову[245], необыкновенно красивую женщину с огненными глазами и горячей речью, также писателей Гарина-Михайловского[246] и Станюковича[247].
К. М. Станюкович — автор очень симпатичных и живых «Морских рассказов» — был седой, осанистый барин, большой шармер, типа Тургенева, и в ту зиму справлял свой 35-летний юбилей. Через одного знакомого студента, знавшего, что я художник, я получил от одной группы студентов «заказ» (конечно, бесплатный) — нарисовать адрес, подносимый Станюковичу. Какой был текст адреса, не помню, но так как юбиляр во время оно был сослан «в места не столь отдаленные» за вольнодумство[248], то, конечно, упоминалось, что он пострадал за правду и т. д. Поднесение такого адреса было маленькой политической демонстрацией, впрочем очень безобидной. Я же рисовал этот адрес без всякого увлечения и никак не мог придумать подходящий символ, нарисовал какой-то корабль в штиль, окруженный грозовыми тучами, и был недоволен собой.
Под конец первого года в университете я наконец взял себя в руки и начал понемногу заниматься предметами своего курса и вечерами посиживал дома. Но учился с перерывами, так как очень много тогда читал (опять перечел Достоевского и один за другим поглощал романы Золя), и по-настоящему засел за науки весной перед экзаменами.
Готовясь к экзаменам, я всегда делал подробные конспекты, причем их часто разрисовывал цветными карандашами, и это помогало усваивать самые абстрактные понятия и системы, так как зрительно я все гораздо лучше запоминал и усваивал, чем по слуху. Перед самыми экзаменами я стал заниматься вместе с одним из моих однокурсников, и мы экзаменовали друг друга. Для этого я ходил к нему на Пушкинскую и часто даже оставался ночевать в его меблированных комнатах, где за обоями невероятно противно шуршали тараканы.
Больше всего меня заинтересовала философия и энциклопедия права. Все-таки благодаря собственному чтению еще в гимназии и отчасти дружбе в Вильне с Алешей Рогаль-Левицким, очень развитым и умным юношей, я кое-что усвоил из разных философских учений, имел понятие о Платоне и Аристотеле[249], а также о Гегеле[250], так что хоть очень немного, но был подготовлен к этому предмету, весьма трудному для новичка.
Регулярно работать я себя не приучил за все университетские годы, но переходил с курса на курс благополучно, лишь на первом курсе провалился у Коркунова (как раз по энциклопедии права, которая меня наиболее интересовала!). Но это катастрофой не было, так как экзамен был перенесен на следующий курс, «заложен», по студенческому выражению. Провалиться было немудрено — Коркунов был настоящий инквизитор. Самое ужасное было то, что студент должен был сам отвечать на вопросы, помеченные на вытянутом билете, а страшный профессор молчал, глядя на него в упор выпученными оловянными глазами, шевелил рыжими усами и делал судорожные гримасы. Экзаменовавшийся под этим «взглядом василиска» скоро увядал и получал — или безапелляционный «кол», или неожиданное «весьма».
От времени этих первых переходных экзаменов осталось в общем приятное воспоминание, тем более что они окончились благополучно. Весна с запахом тополей проникала в мою студенческую комнату, стояли белые ночи, которые я так любил, а между экзаменами раза два ездил в Павловск на музыку; там в парке, на вокзале, давались традиционные симфонические концерты, в то время под управлением Главача[251]. Парк был в белую ночь полон поэзии, и «Valse Fantasie» Глинки связался навсегда для меня с этим чудным Павловским парком.
Перед тем как направиться в деревню на лето к матери, я заехал в Новгород погостить у моего дяди Евстафия, переведенного туда на службу из Петербурга. Но из моих родных по матери в Новгороде уже никого не было. В призрачном тихом свете белых ночей Святая София с ее шлемами-куполами и серебряным голубком на кресте была сказочно красива… Я заглянул на мою сонную Прусскую улицу, она так же мирно зарастала травой, поглядел я и на дом, где родился. Но там жили уже другие люди.
То лето у моей матери ничем не ознаменовалось[252].
Покинув деревню в начале сентября, заехал в Москву, побывал в Малом театре на Островском, а в Третьяковской галерее восхитился портретами Репина, поражен был картинами Ге и, кажется, впервые оценил Федотова[253].
Из Москвы я поехал в Нижний Новгород на открывшуюся там Всероссийскую выставку.
Мой второй год в университете начался в прежнем невеселом и вялом настроении, при этом я физически себя чувствовал плохо. Утешали меня лишь частые поездки в Вильну, к отцу. Я продолжал жить там же, на Васильевском острове. Науками я занимался мало, но теперь стал довольно часто ходить в школу Дмитриева-Кавказского, куда записался еще после моих неудачных экзаменов в Академию.
Лев Евграфович Дмитриев-Кавказский (по происхождению кубанский или терский казак и потому — Кавказский) был фигурой живописной: был лыс, горбонос и с курчавой бородой; иногда носил черкеску, был очень симпатичный и приветливый человек и всеми любим. Он был известен как офортист и изобразитель Кавказа и издал альбом рисунков своего путешествия в Малую Азию. С востока он привез кувшины, блюда, ковры, пестрые ткани, а также целые костюмы, в которые наряжал натурщиков и натурщиц, и ученикам было занимательно делать нарядные картинки. К сожалению, сам опытный офортист, он никогда не учил офорту, а как раз мне при моей наклонности к графике это могло быть интересно и полезно.
В школе работали все по-старинке: сначала делали на холсте рисунок углем, его закрепляли фиксативом и затем поверх угля накладывали краски. Получался раскрашенный рисунок, неизбежно сухой и черствый, живописи же не получалось. Советы доброго профессора были очень простодушны: он требовал, чтобы все было точно и похоже, и указания его сводились к тому, что «это надо сделать подлиннее, а это покороче», или — «здесь темнее, там — светлее».
Я присматривался к тому, как делали другие, но все рисовали и писали по шаблону. Я только немного освоился с палитрой[254].
Вскоре школа переехала со Среднего проспекта Васильевского острова на 12 линию, в дом Дервиза, в более обширное помещение, и тогда в школе появился новый ученик, Чижов, который всех расшевелил. Этот долговязый и белобрысый малый писал «под Репина» — мазками и шлепками, как попало, «нутром», рисовал же плохо. Иногда у него выходило ловко, чаще же получалась мазня. Не знаю, куда делся впоследствии этот, несомненно талантливый, человек.
Школу, все время и позже, я посещал с перерывами и в общем выносил из нее мало, об Академии же перестал и думать, так как все мои мысли все больше направлялись на то, чтобы после университета ехать учиться в Европу. Школьных работ маслом все же накопилось много. Мой первый этюд старого еврея в бухарском халате я привез в Вильну показать отцу, и он его повесил в своем кабинете. Это первое мое «живописное произведение» впоследствии, к моему конфузу, попало в Виленский музей[255].
В школе я ни с кем не сблизился и держался особняком, как и в университете.
Позже меня в этой школе занимался М. М. Фокин[256], впоследствии наш замечательный хореограф, и, когда очень много лет спустя он мне показал последние портреты своей кисти, я немало был удивлен, увидев тот же самый «стиль», которому он, оказывается, так и не изменил всю жизнь, как ученик Льва Евграфовича.
В 1896 г. петербургские студенты издавали первый «Студенческий сборник» — альманах и в редакторы пригласили трех маститых старцев: Григоровича, Майкова и Полонского. В университете было вывешено объявление, приглашающее студентов доставлять в редакцию рассказы, стихи и рисунки. Я решил тоже принять участие в сборнике, и один мой рисунок пером, пейзаж в Оранах, был напечатан[257] с ошибкой в фамилии; рисунок был сухой и скучный, мне самому не нравился, и я был даже рад опечатке, так как благодаря ей он был как бы не моим! В сборнике принимал участие и Рерих, тогда студент-юрист. Его рисунок изображал каких-то воронов, сидящих на камнях. С ним я не познакомился, знал лишь его по виду, он был и тогда такой же, как позже, — розовый, с аккуратной бородкой, застегнутый на все пуговицы.
Этот сборник, как и следующий, попал потом «на зубок» «Миру искусства» и был зло высмеян[258] — так, как в журнале умели это делать за пошлость. И вполне справедливо.
Продолжая жить на Васильевском острове, в той же комнате, как и раньше, я стал встречаться у моих хозяев с русским англичанином В. Карриком[259], довольно известным тогда карикатуристом, большим птицеобразным человеком. Он меня научил нехитрой литографской технике — рисовать разведенной типографской тушью на кальке — и дал мысль отнести какую-нибудь карикатуру в «Стрекозу»